Есть ли что-нибудь прекраснее ползущей по потолку мухи, обыватель?
Можно ли не задохнуться от первого глотка воздуха, который поступает в твои легкие вместе со сводящим с ума своей необычайно болезненной объемностью пониманием : ЖИВ? С пониманием, имеющим такие объемы, что кажется, будто оно ни за что и ни при каких изо-процессах не поместится в жалком сосуде, содержащем в себе Вселенную со всеми ее дикими, непостижимо огромными расстояниями и столь же громадными телами – собственном черепе.
Может ли мозг уцелеть, разрезанный острейшими ощущениями, возникшими и осознанными заново?
Могут ли не лопнуть глаза, может ли не сгореть сетчатка от нестерпимого света, пробивающегося в щель между дверью и косяком от столика дежурной медсестры?
Могут ли не разорваться барабанные перепонки от шуршания бахил в больничном коридоре за дверью палаты?
Может ли кожа не покрыться волдырями от жуткой боли, вызванной прикосновением струйки сквозняка?
И как вообще мозг может не взорваться, как он может рождать какие-то мысли, угнетенный такой гаммой сильнейших сигналов, поступающих изо всех органов чувств в ужасающей хаотичности?
Но все эти вопросы возникают и исчезают в никуда в воскрешенном сознании за сотую долю секунды, за время, равное аннигиляции двух исключающих существование друг друга частиц в туннеле андронного коллайдера.
Ведомый инстинктом самосохранения, мозг отдает команды нервным окончаниям «отупеть», понизить чувствительность, ибо долго такого бешеного напора ему не выдержать. Восприятие обретает свою досмертную остроту, дабы жить и наслаждаться жизнью, потому что тот момент, когда ее нужно было запомнить и вкусить как можно более яркой, миновал. Я снова буду жить.
Но на смену ушедшим вопросам приходят новые. Приходят воспоминания. Порой мучительно-мутные, размытые, как будто это было и не с тобой, а порой не менее мучительно яркие, вроде той нестерпимой вспышки боли в левом боку и пришедшего почти тут же осознания того, что тебя режут, будто поросенка к праздничному столу.
Таких вспышек было две. По крайней мере до того, как я потерял сознание, их было именно столько.
Потом я выныривал еще несколько раз на поверхность. Сколько именно не считал. Арифметические способности стремительно приближались к нулю.
Но нет ничего в мире противнее и равнодушнее обшивки кареты скорой помощи, склоненных лиц врачей и медсестер в поварских колпаках и марлевых повязках условно попавших в условную зону химической опасности. Нет ничего равнодушнее их голосов, мерной, убаюкивающей тряски носилок, белого больничного потолка с размытыми полосами ламп «дневного света». Потому что все это – и вместе, и по отдельности – только молчит на протянутую тобой ментальную руку цепляющегося за края пропасти забвения сознания. Все это не протянет тебе в ответ точно такой же руки, чтобы помочь удержаться в этом мире. Все это как будто не подозревает о твоем горячем желании остаться ЗДЕСЬ, о твоем ужасе перед переходом ТУДА, в Неведомое. Все это как будто только глубже сталкивает тебя в бездну беспамятства.
И ни один самый прекраснейший из ароматов в этой ситуации не сравнится с одуряющим запахом-ударом нашатырного спирта, потому что именно он возвращает тебя к жизни, вернее, предпринимает робкие попытки по этому самому возвращению. Неужели только испарениям смеси аммиака с водой небезразлична моя жизнь?
Неужели есть промежуток более короткий, чем тот, что разделяет жизнь и смерть?
Неужели, когда мозг и нервные окончания-сенсоры уже успокоились, а серый осенний рассвет протянул свои влажные руки в мое окно, неужели может быть что-то прекраснее неизвестно почему бодрствующей посреди ноября мухи на кипенно-белом потолке больничной палаты? Мухи, которая внесла последний, завершающий штрих в картину новой жизни. Мухи, которая, вероятно, навсегда останется для меня символом понимания того, что я жив.