Со стороны пролива дул сильный, пронизывающий ветер. Экипаж грохотал по мостовой, то и дело ныряя в известные только извозчику переулки, узкие и извилистые.
Клара выставила сигарету в длинном мундштуке в окно, непринужденно стряхивая пепел. Редкие прохожие в старомодных шляпах с высокими тульями оглядывались, осуждающе покачивая головами при виде курящей женщины, царственно восседавшей в потрепанной karet.
Экипаж выскочил на набережную – здесь еще сохранялись развалины укреплений времен Графской войны – и, наконец, остановился.
Зал был тесен, и присутствующим приходилось слушать докладчиков стоя.
Первой была француженка – стройная, тонкорукая, она, казалось, покачивалась, то ли на сквозняке, то ли опьяненная ощущением солидарности и вот-вот грядущей свободы для всех, кому не были безразличны ее сбивчивые, но идущие прямо из сердца речи.
Она много и громко говорила о всеобщем праве на голосование, о гнете капитала, который жизненно необходимо сбросить со своих плеч, и чем скорее, тем раньше. Аудитория срывалась то на овации, то на оглушительные вопли одобрения, отдельные участницы подбегали к импровизированному президиуму из перевернутых тумб, и горячо благодарили докладчицу, раскрасневшуюся, воодушевленную победой над своим смущением, насытившуюся вниманием зала.
Клара затянулась, и выпустила дымное кольцо в серый безжизненный квадрат форточки. «Квадратура круга», - усмехнулась про себя, - «Старая сказка о торжестве разума. Ей стоит обнажить свои сиськи, чтобы зал рукоплескал еще больше. Многим понравится». Живо представив это, Клара закашлялась.
Следующей была упакованная в черный фетр дама с хищным носом, сухо и отрывисто декламировавшая, опираясь на мужскую трость. Ей тоже хлопали, но сдержанно, даже осторожно, боясь, что она обидится, потому что обида на весь жестокий и несправедливый мир была вышита эбеново на ее траурных одеждах.
Она говорила правильные и простые вещи, как будто зачитывала приговор погубившим не то ее молодость, не то всю ее жизнь людям, представляемым присутствующими как смутный и зловещий сонм алчущих одновременно наживы и безнаказанности химер.
С каждым словом ее в зал заплывали миазмы разочарования и затаенной злости, и толпа с наслаждением вдыхала этот сумеречный дурман, и иные даже невольно – безвольно! - шевелили губами, повторяя слова, барабанной дробью выговариваемые разочарованной женщиной откуда-то с Британских островов, этой цитадели аристократического сексистского иго.
«Как же тебя зовут?» - пыталась припомнить ее имя Клара. – «Кажется, мы встречались на Шестом Конгрессе, ты тогда только развелась с бросившим тебя ублюдком каких-то жутко благородных кровей…А, Гвиневера…Вспомнила….Ну что ж, Гвиневера, твоя обида будет положена рядом с тобой в гроб, когда умрешь» - и Клара затушила сигарету о подоконник. Она осмотрела придирчиво зрительный зал.
Лица, наполненные пошлой радостью мнимого единства, утомляли ее зрение. Клара отвернулась к окну.
Текстильщицу из Нью-Йорка, бурно восхвалявшую «неслыханный по дерзости подвиг» ее прабабушки и других, тех, вышедших на улицы много лет назад с успевшими ныне стать траченными молью девизами, Клара уже не слушала.
Она разглядывала ступени, что спускались с набережной к кромке воды. Отсюда были видны сотни столпов дыма из гавани, и грязные бутоны парусов портовой мелочи, что копошилась и роилась до терявшегося в сыром мареве горизонта.
И тут Клара заметила в самом низу, почти у самых волн, бивших в скованные камнем берега, одинокую женскую фигуру.
Русалка. Она сидела у воды, и руки ее были бессильно сложены на коленях.
«Ах, бедная, бедная девочка, брошенная на произвол родными и близкими, любовью погубленная светлая душа» - подумалось Кларе. Она погрузилась в воспоминания, в уме перебирая давно прочитанные страницы, минуя череду образов и событий, которые, как сполохи северного сияния, исчезали, чтобы появиться вновь, но уже не такими, как прежде.
- А теперь выступит наша боевая подруга, активистка международного женского движения, товарищ Роза Люксембург из порабощенной русским царизмом революционной Польши! – пронзительный голос разорвал занавес наваждения, и публика дружно зааплодировала.
Вслед за этим наступила тишина.
Тишина унесла с собой Русалочку, и Андерсена, и весь этот гребаный Копенгаген, вонючие северные задворки Европы. Клара тряхнула седыми волосами. Не было никакой Русалочки. На ступенях у воды, там, на улице, сидела, сгорбившись, некрасивая носатая женщина маленького росту, одетая в нелепое безразмерное платье в каких-то рюшах воланах, в широкополой шляпе, которая могла быть уместна в солнечном краю, а здесь смотрелась как нечто чужеродное и болезненное. Женщина поднялась, и побрела по набережной, сильно хромая.
- Товарищ Роза Люксембург! Мы просим выступить! Где товарищ Роза Люксембург? - недоумевала барышня в алом платке, и вместе с ней оглядывались друг на друга остальные, как будто товарищ Роза Люксембург находилась среди них, но по неясной прихоти желала остаться неузнанной. Зал роптал и перешептывался.
Клара отвернулась от окна.
- Она на улице. Вон, на набережной. Она не будет выступать.
- Ну что ж, тогда.. – начала было барышня в платке, но Клара ее перебила:
- Тогда выступлю я, - и отодвинула-оттолкнула ее от президиума плечом.
- Итак, дорогие женщины. Мы долго боролись за свои права, за то, чтобы этот мир, которым управляют мужчины, стал более терпим к нам, в муках рожающим ему детей. Мы многих потеряли на этом пути, но и многого добились. Мы можем голосовать (раздались жидкие аплодисменты), мы получили более мягкие условия труда (аплодисменты стали более уверенными). Мы, наконец, заявили о том, что женщины – это сила, способная объединиться под знаменами свободы.
На этих словах присутствующие было возликовали, но Клара жестом попросила тишины.
- Но кто мы теперь? – в зале повисло неловкое молчание. Клара продолжала: - Кто мы теперь, как не бесполые, утратившие остатки красоты и чувственности существа? Посмотрите на себя, как кичливо, в каком иррациональном мракобесии вы обличаете мужчин, как вызывающе вы одеты. Многие из вас, из одной только ненависти к мужскому роду, готовы спать друг с другом в одной постели, трахаясь пальцами, идя поперек природы… Вы жрете водку и абсент, пытаясь уподобиться столь ненавистным вам мужчинам, курите опиум, и перестали выщипывать брови и усики, мерзкие сраные усики под носом.
Мой муж давно умер. Но где ваши мужья? Тоже умерли? Неужели все мужья на этой планете умерли, и остались только мы одни, предоставлены самим себе?
Сотни пар глаз недоуменно, но внимательно уставились на Клару. Она устало опустилась на стул, и изрекла:
- Когда-нибудь вы вспомните мои слова, и это воспоминание будет печальным.
- Но что нам делать сейчас, ведь мир меняется? – робко задала вопрос та самая хрупкая француженка.
Клара задумалась.
- С этого дня. С этого момента. Каждый год. Мы будем отмечать Международный Женский День. Мы будем собираться, и рядиться в мужиков – да хоть в зверей! – как вы сейчас. Мы будем поносить их, и восхвалять женскую солидарность. Мы будем громко напоминать о себе дебошами и демонстрациями. Чтобы не расслаблялись…. Но все остальное время, подчеркиваю, ВСЕ ОСТАЛЬНОЕ ВРЕМЯ – мы стираем, рожаем, ухаживаем за теми, кто делает нашу жизнь осмысленной. Благодаря кому мы не одиноки, действительно не одиноки, что бы вы там ни болтали. А теперь расходитесь по семьям, по домам. Вам понятно? – и Клара вышла вон в гробовой тишине.
На улице она наткнулась на Розу Люксембург. Та сидела на скамейке у поникшего тополька, и чертила веточкой круги на жирной земле, беззвучно нашептывая что-то.
- Роза, привет.
- Привет, Клара.
- Тоскуешь все по своему шахтеру?
- Его звали Анджей.
- Анджей…красивое имя.
- Да, Клара, красивое.
- Я сорвала твою речь на Конгрессе, это чтоб ты знала. Обозвала всех лесбиянками, и призвала вернуться к мужьям.
- И что?
- Они пока сидят, размышляют. Думаю, разойдутся потихоньку. Ты не в обиде?
- Да нет, конечно… У меня есть конопля, из Индии привезли английские товарищи, будешь?
- У меня есть своя, тебе ли не знать.
И Клара присела рядом, принялась набивать сигарету зелеными остро пахнущими зернами из пухлого, вышитого бисером кисета.
Вскоре они оживленно болтали, и смеялись, и размахивали руками, принимая дурашливые позы, изображающие, наверное, Русалочку, присевшую на берегу моря.
Так, по крайней мере, показалось прохожему по имени Эдвард.