Наконец наступил Новый год. Оксана Склянкина пригласила меня в гости, чтобы познакомить с родителями. Я очень волновался, даже заикаться слегка начал.
В углу у них стояла елка, обозначая праздник, а перед ней на полу сидела Оксанка, вся нарядная, словно игрушка из универмага.
- Ну, ты в порядке, слушай, - сказал я ей, не смея и подумать, чтоб присесть рядом. Рыжие волосы ее и решительный пробор отразились в зеркале, а за окном капало и капало.
- Какой нынче Новый год без оттепели, - мрачновато заметил ее папаша, сидя с газеткой в кресле, дымя папироской «Беломор». Он был чистокровный русский, спод Ярославля сам, и курил исключительно этот сорт папирос, ну, в крайнем случае «Север».
- Нет, раньше был порядок, которого теперь нету», - продолжал водитель грузовика, - при - Сталине я имею в виду..
Я признаться, не знал, то ли присоединиться к Оксане и украшать елку, то ли пройти на кухню, где уже наливали всем по стопке.
- Ты чего такой робкий, парень? – окликнула меня ихняя бабка, и я, как был в фуфайке и без шапки, взял в руки стакан, налитый с краями. Опрокинул, и вмиг меня покинула нечистая сила. Хорошо стало, радостно. Но и досадно немного на Оксанку: она обещала мне наслаждение наедине, а тут целый цыганский табор народу, не считая младшего братишки, идиота сопливого. И никуда от них не денешься.
Когда опьянел наглухо, я ей все, что думал, высказал с глазу на глаз, при суровом взгляде одного Деда-мороза огромного.
- Тихо ты, - прошептала она, наряженная, вся разодетая, наглаженная, - как напьются все, пойдем с тобой к Варьке. Знаешь буфетчицу при станции?
Ладно, поставили стол в центре комнаты, разложили мандарины, сало, наложили картошки горячей с консервами в томате. Налили всем по «грибатому» стакану «белой», а бате как ветерану дали большую алюминиевую кружку. Он рад, кричит «Виват!», пьет за великого полководца. Я все барак свой вспоминал почему-то и погасшую или нет перед моим уходом печку, поломанную накануне в пьяной драке лавку, да рассыпанную по всему полу редьку. Дикость какая-то в голову лезла. Честное слово.
Оксана, казалось, про одно только думала в такую чудесную ночь и чуть не рыдала от рвущих душу предчувствий.
- Смотри, - сколько раз повторяла, почти не закусывая, моя Оксанка, - если только обманешь меня, получишь так по кочерыжке, потом всю жизнь арбузными семечками плеваться будешь.
Я гладил ее по затылку, успокаивая.
Наконец встали из-за стола. Включил музыку. Раздали маски. Мне досталась комиссара с усами, а папаше – кулака с обрезом. Оксанка получила собачью, братишка ее, дегенерат сопливый, лисичку. Бабка ихняя с нами играть не стала, греясь на печке, да считая вполголоса годы, что провела в заточении – за язык свой поганый, понятное дело. Бормотала про какую-то нечисть. А что до мамаши, то она с утра лежала пьяная в хлам в чулане, и неизвестно было никому, когда она проснется и попросит опохмелиться.
В общем, граждане, надели мы маски на свои лица и стали друг другу классово чужды. Собака гналась за лисицей, и, загнав ее куда-то за кулисы, стала рвать на части. Я ж, охотник до развлечений, выхватил маузер и стал стрелять по люстре для пущего шика, попадая постоянно почему-то в желтый абажур. Батька палил из обреза, как ошалелый, без остановки и всякого толка, пока не попал в старушку на печке, которая перевернулась в воздухе три раза и растянулась пластом на полу, поломав семо собой хрупкие кости. Тогда я, рассвирепев на мироеда, не целясь, одним метким выстрелом почти в упор, выбил ему все мозги. Шоферюга, не успев матюгнуться в последний раз, свалился прямо на разобранную кровать и больше не дрыбался. А от Оксанкиного неразумного братишки остались лишь клочки по закоулочкам. Только попугай Кеша, синий и вредный, болтался в клетке, как полоумный. Единственный свидетель этих странных событий. Он баловался окурком «Беломорины», считая себя заядлым курякой и ябедником.
- Теперь вас посадят обоих, - крикнул он на всю комнату и поднес нам по стакану водки.
Мы выпили, не чокаясь, как и положено, когда пьют за покойников. Склянкина включила радиоприемник на всю громкость: било полночь. Мы поцеловались. Пошли танцевать вальс. Мы кружились и хохотали, как выздоравливающие больные, сжимая друг друга в жарких объятиях. Подобно двум туберкулезникам, которых вот-вот выпишут из диспансера.
Ее белое платье шуршало, а одной рукой она уже залезла мне за ворот рубашки.
- Ну зачем тебе этот хомут? - спрашивал ее я, страшно волнуясь, имея в виду свадьбу, этот предрассудок темных людей, на котором она почему-то настаивала.
- Чтобы не было в сердце раны после очередного свидания без штампа в паспорте.
И захохотала, как безумная, а после нахмурилась. На меня уставилась.
- Помни, что я сказала, - прошептала тихо и хрипло, и неожиданно сорвала с головы парик.
- Господи! – только и воскликнул я, неверующий, увидев абсолютно голый череп, на котором были нарисованы две черные кости и стояли три кроваво-красные русские народные буквы.
В это время очнулась ее мамка в чулане и простонала голосом убитой бабки:
- Ты что ль там, Оксана?»
- Я, а кто ж ещё? - отвечала лихая девка.
- А с кем это ты, дочка?
- Да с Варькой, соседкой, спи ты на хер.
Я взял тогда Оксану Склянкину в охапку и понес на койку. Споткнулся о мертвую старуху, скинул на пол твердого, как гвоздь, батю. Она билась в моих объятиях и материлась, и проклинала погоду, что не позволяла нам пойти погулять по ночному поселку, покататься с ледяных горок, целоваться на морозе, который розовит щеки, а потом радостными вернуться домой под самое утро. Мы ебались как хотели, оставшись совершенно одни в хате. Я вставил ей по самые помидоры и драл долго, пока она не обмякла и начала пускать пузыри. И только синий попка, во всем бараке, может быть, трезвый, вменяемый, пожелал нам спокойной ночи, когда мы устали от ласк и присели на краешек койки выпить вотки да выкурить по папироски.