Лежу, издыхаю, мучаюсь.
Постели сменили три уже.
голова лишь от случая к случаю
подымается. Холодно на' душе.
Но мне'бы лохматить заборами
сонмища палкиных елей,
взрывать головными уборами
площадей городские щели.
Пы'льны древнеют пальцами,
сгаженных, схарканых хроносом,
в олениневшем кальцие
ревут постгазетные полосы.
Я бы до ябид вспорченный,
в чужом мексиканском хаосе,
словно шальная гончая
грызся б колючим кактусом.
Жрал бы руками-камазами
руду вагонеток-устриц,
спину бы разными мазями
укреплял бы в жарище кузниц.
А по'сле, дешевым всплеском,
стершись в сплошное неверие,
упасть, натянувшись леской,
и всплыть на рассвете Берией.
Гордым, забывшись в боли,
в пыль расхуячив историю,
проститься с ежовым троллем
и уйти к англо-саксам в "Морию".
Но завтра, уставший от снега,
шед по весенним проталинам
худой вороной Онегин -
любимый приятель Сталина.
Копытой печатает травы он,
сжигает до солнца зарницы.
Седло для монарха лучший трон.
Память седла в ягодицах.
И Я бы, не долго думая,
на волне революций, скрылся.
В гостях распевал бы "Ку'мбайа"
нарочно бы долго не брился.
Но дома в чугонной ванночке
взрастил бы из двух головастиков
серую, в белой шапочке
холодную жабу-свастику.
И дальше вперед и с песнею
раздувать мировые пожары.
И в о'мута воду пресную
к чертям за советом на нары...
***
Все еще вертится, дымлется,
Скрипит колесо истории.
Меж толпы умирает Штирлицем
моя "незабвенная Gloria".