Теплым ноябрьским днем на каменных ступенях Ланжерона загорал старик. Глаза его были прикрыты, Коричневое лицо повернуто к солнцу, а худая спина прижата к яркому шерстяному ковру. Я видела старика изо дня в день. Он лежал на этих ступенях и летом и зимой. И всегда под его спиной был истертый до дыр яркий молдавский ковер. На этом ковре он родился, спал, ел. И с этим ковром ушел путешествовать в свою новую жизнь. Когда ковер истлел от множества касаний, он отрезал от него край и многие годы носил с собой на пляж Ланжерона. Там мы с ним и увиделись. Зимой и летом на ступенях Ланжерона лежал старик на ярком шерстяном коврике.
Иногда старик вставал, вытаскивал из недр ковра телефон и фотографировал плывущие по морю корабли.
- Вот это-то я точно продам.- Ворчал в экран телефона старик.
Со стариком мы не были знакомы.Просто,часто виделись и кивали друг другу при встрече.
- Юру не видели?- Спрашивала я у старика.
- Он на Отраде, с физиками, - ответствовал старик.
Юра и правда был на Отраде, правил базары с чертящими на песке формулы одесскими физиками. Мне скоро становилось с ними скучно и я возвращалась на каменные ступени, к старику.
Худой, жилистый, зимой и летом коричневый. Он фотографировал море и продавал фотки художественным сайтам. Да и продавал ли? Я об этом не знала. Меня в старике привлекал образ. Худой, жилистый, зимой и летом коричневый. Возлежащий на ярком ковре старик. Изо дня в день я возвращалась к нему, присаживалась на ступени, доставала из рюкзака книгу и читала. Я читала, а старик фотографировал море. Мы никогда не беседовали. Он фотографировал, а я читала.
В тот день я принесла на Ланжерон Хемингуэя. Затаилась от ветра, спряталась в капюшоне ступеней и читала взахлеб. На ступенях никого не было. Ни аборигенов, ни приезжих. Только я и старик. Ветер был порывист, солнце ярким, а я - так оторвана от действительности, что казалось, будто я на Кубе. Я читала и читала. Прятала в рукава куртки озябшие ладони и не могла оторваться от страниц затрепанной карманной книжки. Я читала о старике, который плыл вслед за рыбой во вспененной воде жаркого моря, сражался со стихией, умирал и возрождался и, в какой-то момент восторг от чтива накрыл меня настолько, что я спустилась к морю, разделась и вошла в ледяную воду. Я входила в нее постепенно, не торопясь, поднимала руки вверх, опускала вниз, и дышала вдох-выдох. И вдруг, вдруг , я заплакала. Слезы полились из глаз внезапно. Я оттолкнулась от песка, нырнула с головой в волны и поплыла. Я не чувствовала холода, не ощущала тревоги, плыла, плыла, и не могла утихомирить восторга. Восторга от которого нет спасения. Восторга от моря, от Хемингуэя и от старика.
Когда я вернулась на берег, эндорфин гремел в моей голове как симфония Чайковского. Голая, я стояла на берегу и ждала когда холодный ветер съест капли с моего тела. Мне не было холодно, и не было стыдно. Я натянула на себя одежду, подошла к лежащему на ступенях старику и прилегла на краешек его коврика. Истертый до нитей старый ковер принял меня так , как многие годы принимал тела своих хозяев. Легким теплом привлек колени к груди, склонил голову, жаром опоясал спину, и холодом почтил живот. Истрепанный ковер старика принял мой восторг, как испытанный веками свой. Я лежала на нем и плакала. Плакала от счастья, от восторга. И мне не нужно было это никому обьяснять. В моей голове было всего два образа старик и коврик. Коричневый, загорелый старик и , истертый до дыр, яркий молдавский коврик.