Это какой-то неправильный мир, ей богу: почему подобным должен заниматься я, а не, заочно признавшая бедолагу пьяной и отказавшаяся приезжать, скорая, не Тонька-управдомщица со своим хозяйственным мужичком, не только что вынырнувшая из подъезда с тазом белья, толстуха Люська, которая, поди, тоже в окно смотрела, дожидалась, когда дождь кончится. Ей с первого однозначно лучше моего видно. Тем более, что, когда меня за срамотой застукали, почему-то все всё увидели, разорались, детьми своими меня стыдили, а сейчас, нате пожалуйте — возле лавки незнакомая девушка валяется, а люди как будто ослепли. Семейка, что недавно заселилась в квартиру напротив, высыпала во двор, ихняя ребятня замельтешила яркими комбинезонами на фоне осенней слякоти, потом погрузились в машину и смылись. Когда я в магазин выхожу, бабульки у подъезда, словно на школьном уроке физкультуры, по команде «равняйсь» дружно и не таясь, сворачивают головы в мою сторону, да на верхних этажах непременно кто-нибудь за шторами в засаде сидит. Где они все сейчас-то? Мне кажется, девушка в сомнительном состоянии и наряде, больше похожем на эротическую комбинацию, зрелище гораздо более одиозное, нежели туда-сюда шныряющий одинокий сосед.
Ну хрена ль ты, бедолага, у меня под окном нажралась. Или укололась. Выходной день, я только чай сел пить, на дождик посмотреть собрался, а тут — ты. Всю малину мне испортила, знаешь ли. Сперва я ещё как-то сохранял этот свой умиротворённый расслабон, думал, дело нехитрое: либо свои заберут, либо уползёшь. А ты всё сидела да мёрзла. А потом вообще завалилась. Мне, глядя на тебя, самому зябко стало, хотя отопление уже неделю как пустили, топят в наших хрущобах щедро, не жалуюсь. Как проснулся, так по квартире в трусах и ходил, никому не мешал, а, завидев тебя, рубаху надел, не столько от холода, сколько не по себе потому что. Нет, ну что это такое, человек лежит, а им — хоть бы хны. Может, ты и не пьянчужка вовсе, может, первый раз напоили, отравилась, а домой заявляться в таком виде не смеешь. Ты ж лицо волосами своими чёрными завесила, не видать мне, сколько лет тебе, а так — фигурка девичья, не разобрать, давно ли тебя жизнь треплет. С алкашками это бывает; со спины даже обладательница приличного спиртового стажа кажется вчерашней школьницей, а на лицо — пожилая обезьянка. Не взрослеют они. Что-то в душах этих женщин такое надламывается, что они предпочитают оставаться дворовыми тусовщицами, с набором пограничных страстишек по себеподобным Вованам да Колянычам, вены режут, над попсой рыдают. Не знаю, почему так. Я, хоть не пьющий и работающий, тоже не взрослый получился. Мне ещё бабуля говорила: «Ты, Толя, как ребёнок: пугливый, ранимый, обидчивый. Тяжело тебе в жизни придётся». Бабушка умерла, и я постарался на неё за это не обижаться. Возможно, моя психика осталась детской потому, что я, будучи малым, недополучил материнской любви, не ощутил в полной мере той беззаботной лёгкости, о которой потом, во взрослой жизни, когда вся ответственность за то, что с тобой происходит, целиком на тебе, люди обычно вздыхать начинают. Меня почти сразу бабушке и сгрузили, как я родился, мать моя то в больничке нервы поправляла, то пыталась сожительствовать с кем-то, с кем хотелось всё начать с чистого листа, стерев неудачное прошлое, частью которого был, в том числе, и я. А бабушка работала. В садик меня не отдавали, из-за чего, не помню, говорят, плакал, за бабкину юбку держался, не хотел там оставаться и болел ещё часто. Дома один сидел, игрался, в окно смотрел, фантазировал. Видимо, тогда к срамоте и пристрастился, хотя вряд ли соображал, что я вообще делаю, и зачем оно дано человеку. Ну так вот, когда я бабулю похоронил, мать моя, бывшая одной из этих самых усохших неуравновешенных хриплоголосых алко-девочек, иначе с чего бы мне о них вообще размышлять, пришла ко мне, с рыданиями «сыночек прости» в ногах валялась практически. А я что, я ничего, на её театр не поддался, хоть и слыл наивным. Вспомнил детство, вспомнил, как я ей нафиг не нужен был. Один раз, во время «светлого периода», как это бабуля называла, она меня к себе взяла, а через несколько дней уже орала, чтобы я проваливал, и вообще, выказывала сожаление, что я на свет появился, потому, что, по её словам, во мне дурные отцовские гены, и ничего путного из меня не получится. Я хорошо тот день запомнил, и как её лицо скривилось от ненависти, когда она в меня всем, что под руку попадётся, швыряла, и как её тощие груди под светлой, в промасленных пятнах, футболкой туда-сюда, ничем не стеснённые, болтались, и боль, когда она меня за волосы на крыльцо тащила, и запах спиртяги и болезни вперемежку с недожеваными жареными семечками из её гнилой пасти. А ещё дело было, она зажила в коммуналке с очередным хахалем, пришла за мной к бабуле трезвая и опрятная, и, как всегда, клялась, что теперь точно всё по-другому будет, новую жизнь начинает, закодировалась даже. Мне на тот момент десять годков было, я не очень-то хотел от бабули уходить, но мать её в тот раз убедила. Могла она это, потому, видимо, что каждый раз и сама верила. И вот сидел я в их комнатушке за столом, уроки делал, ну и, по обыкновению, мечтал немного, в окно глядел, это у меня, честно признаться, любимое занятие, жаль не платят за него, а то давно бы разбогател. Мать на диване валялась — телевизор смотрела, хахаль в тельняшке, развалившийся тут же, со скуки к ней лезть стал, заигрывать. Они ржут, ясное дело, я на шум оборачиваюсь, не понимаю, что творится. И она тогда решительно так сказала: «Толя, отвернись, смотри в книжечку и не оборачивайся, пока не скажу, что можно. Дядя маме массажик делать будет». Естественно, стонали, пыхтели, хихикали. И мне, знаете, вроде и отвратно и непонятно, а всё равно потом я шёл в туалет и там со своей писькой забавлялся. Помню, больше всего я боялся, что могу вдруг что-то такое особенное почувствовать, из-за чего, как они, заохаю или вскрикну, и моё тайное развлечение обнаружится, а потому одной рукой орудовал, а другой рот зажимал, как оказалось, напрасно. Тем не менее, я стал проситься, чтоб бабуля меня обратно к себе забрала. Она сначала сопротивлялась, мол, привыкай жить с матерью, так детям нормальным положено. Тогда я, как мог, рассказал ей про, уже ставшие регулярными, массажики, и она решительно нагрянула в их прогорклое гнёздышко, чтобы собрать мои вещи уже навсегда. Мать через некоторое время опять запила на пару с массажистом своим, драться стали. А с бабушкой мы жили спокойно, меня не трогал никто. Она терпеливо навещала школу, где оправдывалась за мои двойки, ведь я и там всё в окошко смотрел, мечтал. Потом меня пересадили в другой ряд, что у стены, чуть лучше дело пошло, но стало грустно...
Бабушка мне родня по отцовской линии, но родители меня не расписываясь заделали, папа довольно быстро смылся в Москву на заработки, и там другую семью завёл, так что я его не знаю. Меня бабуля к себе прописала, а у мамаши моей на эту квартиру прав нет. Я скумекал, что она из-за неё припёрлась, и всё ей высказал. Мать ушла, напророчив мне, что, когда она где-нибудь под забором, как собака бездомная, сдохнет, я пожалею, слезами стану обливаться, но будет поздно, и что неблагодарных детей черти в аду злее всего мучают. А я дверь закрыл просто, потом сидел новости смотрел, и было мне ни холодно, ни жарко. Про войну на Украине много говорили, я про это и думал, а про неё сразу же и забыл. Может быть, я эгоист, не знаю. В шестилетнем возрасте бабуля меня крестила; после действа, с крестом на шее я гордо шествовал домой в куртке нараспашку, а там долго и внимательно разглядывал свой крестик с замученным человечком. Он мне казался похожим на цветок из семейства губоцветных, а, свесившая голову, рельефная фигурка Иисуса была кем-то вроде эльфа, на этом цветке живущем. Крестик был нежный, лёгкий, с закруглёнными краями — и вправду, как цветок, ставший плоским, оттого, что его поместили в книгу, засушили. И эльфика, стало быть, тоже не заметили, а он убежать не смог, умер, придавленный печатными страницами пожелтевшего классического томика. Так что вот так; хоть и с крестом я на шее, но нет во мне христианского смирения и всепрощения, не смог я мать простить, хотя, говорят, это святое. Дворовые бабки, которым она, разумеется, слезливо нажаловалась, мне тогда проходу не давали, мол, как можно, это же мать, побойся Бога. А потом долго ещё безмолвно осуждали, что я один в двушке окопался и живу в своё удовольствие, в то время как Люська с двумя детьми и больной матерью в однокомнатной ютится. Я даже на улицу старался лишь тогда выходить, когда лавка у подъезда пустует, специально время выгадывал. Я раньше перед людьми много за всё оправдывался, думал, если с ними по-русски обыясняться, они поймут. Принялся было живописать, как она выпивала и била меня, а мать им уже своё внушила: что ничего такого не было, что я напридумывал, потому что во мне отцовы гены заговорили, шизофренические, что я с детства много всякого странного придумывал и, собственно, поэтому меня и пришлось к бабушке отселить, ей ведь нужно было личную жизнь устраивать, причём ради моего же будущего. Ну и когда я пытался бабкам объяснять свою позицию, они уже заведомо на это как на выдумку реагировали, и с тех пор так и закрепилось, что я чудик местный. А потом ещё и позорище приключилось, так вообще не отмыться. Сами посудите, мне ли, извращенцу и дурику, к расхристанной барышне спускаться. Кирилл, мой одногодка со второго этажа, солидный, между прочим, мужчина: институт окончил, семью завёл, родителей на новенькой Тойоте на дачу возит. Всё, в общем, как у людей. А лавка эта, возле которой девушка, аккурат напротив их окошек, так пусть выйдет, решит вопрос, чего там. А я что, я профучилище не дотянул даже, меня там гопота отметелила, я с сотрясением в реанимацию загремел, пришлось академ брать, потом же просто не захотел туда возвращаться. Устроился курьером, да так в свои тридцать на подобных должностях и перебиваюсь. Меня, кстати говоря, вполне устраивает, свободы много.
Нет, вы не подумайте, я люблю свой двор: мне нравится любоваться им зимой, когда на смену коричнево-серому наконец-то приходит пушистая белизна. Бывало, с вечера смотришь из окошка и, замечая, как неумолимо растёт толщинка снега на крыше сараев, понимаешь, что утром случится чудо, даже штору задёргиваешь, чтоб больше потом дивиться. И, когда просыпаешься, ещё никуда не поглядев, уже знаешь — не обмануло тебя чутьё, ведь даже в комнате светлее стало. И тишина необыкновенная. Всё укрыто уютным ватным покрывалом, что только-только достал из шкафа некто большой и неведомый, словно этот мир, эта улочка и дворик этот — его желанные гости, о коих приятно заботиться. Это уже потом зашкрябают лопатами дворники, примнут снежок шныряющие туда-сюда жильцы, поналепят кривых снеговиков дети, машины грязными колеями исполосуют, и будет лежать он, действуя на нервы, как слипшаяся недоеденная обветренная каша на забытой тарелке, до марта месяца. А пока он добрый и пушистый, хочется в него нырнуть, как в бассейн и, загребая руками, проплыть аж до конца успокоенной под его покровом улицы, до перекрёстка со светофором. Рябиновые гроздья у самого моего кухонного окошка тоже одеты в белоснежные шапочки, на вывешенную мной кормушку спархивают сердитые жёлтобрюхие синицы, а внизу беспокойным живым пятнышком баб-Пашин полосатый кот осторожно проверяет лапой глубину сугроба, принюхивается и дурашливо скачет, как маленький. В общем, если встанешь рано, глядеть, не наглядеться.
Весной тоже хорошо, особенно в дождь, когда все по домам сидят, и только полянка в середине двора беззаботно зеленеет на фоне грузных дождевых облаков. И травинки на ней все знакомые — подорожники, горец птичий, одуванчики. Я на этой полянке в детстве играл, и в ту пору она мне казалась мягкой и чистой, что домашний ковёр. Ещё на ней регулярно, расправляя смятые семядоли листочков, прорастают семена клёнов, но куда потом деваются, не известно. Взрослый клён у нас во дворе один, у сараев. Под клёном, вместо лавки, лежит гнилое брёвнышко. Полянку ту нынешняя детвора уже не жалует. Понакупили все машин, и на ней теперь то и дело кто-нибудь паркуется или разворачивается, так что она плешивенькая стала. Семья эта соседская, дружная, как вкатит на неё свой внедорожник, так я сразу и принимаюсь фантазировать, как полью его среди ночи едким растворителем. Но, во-первых, я уверен, что меня сразу вычислят, мне вообще всё время кажется, что обитатели двора только и ждут, когда я наконец по-крупному облажаюсь, чтоб получить моральное право на меня всей гурьбой броситься: бабы с ором, мужики — с кулаками и брезгливыми проклятьями, потому как за равного они меня не держат, и это их даже оскорбляет, что вроде и одного с ними пола, а несуразный. Ну а во-вторых, не настолько она, эта семейка, отвратна, насколько те, кто давно тут живёт. Они и здороваются со мной без издёвки и глядят, как на человека, и ни сами, ни их ребятишки, что вечно с хохотом носятся за своим золотистым ретривером, на затаивших на жизнь обиду не похожи; на великах катаются, по утрам на стадион бегают. И всегда вместе. Вечерами, мне через стену слышно, отец семейства бодренько так под гитару поёт. А не жалеют поляну потому, что не знают про её важность, она для них — просто лоскут земли, на который можно вкатить машину. Не на них я зол. Им, может быть, даже завидую, ведь такое ощущение, что из-за своего довольства и хорошего настроения, они не замечают злобных взглядов и бытовых претензий, готовых вот-вот сорваться с языков тех, кто с досадой всматривается в их чистенькие пластиковые окошки с модными шторами, и в сияющую вечерами оскорбительным благополучием звёздную россыпь точечных источников света. Вот и девушку на лавке из-за своего этого позитива не заметили. Хотел бы и я обладать таким выборочным видением. У меня есть чувство красивого, но всегда присутствует и тревога за его хрупкость перед оголтелостью большинства.
Хорош наш двор и по осени: рыжеет и разбрасывает вокруг листву клён у сараев, а те своей дощатой чернотой начинают удивительным образом с ним гармонировать, румянится рябина. На полянке, пусть и вытоптанной, созревают семена неприметной травки — горца птичьего. И вот уже всё кишит бурыми воробьиными спинками, а если подойти ближе, можно даже услышать пощёлкивания клювиков о круглые зёрнышки. Пасутся воробышки в это время не только во дворе, но и на полосе зелени, что отделяет тротуар от дороги. Сейчас, правда, дорогу расширять решили, полоску эту урезали, каштаны и клёны выкорчевали. И всё с нашей, хрущобной, стороны, потому что напротив уже вырастают новостройки. Боятся, видимо, что не найдётся желающих приобретать жильё у дороги, а здешним до лампочки, они за экологию воевать не будут, им проще перетерпеть, а злость и обиду направить не на всемогущих богатых застройщиков, а на того, с кем наверняка справятся. Я даже склонен рассматривать подобное отношение в качестве национальной черты характера, по школе ещё помню: ходит математичка между рядами и рассуждает: «Ну и чего вы, бестолочи, в жизни добьётесь? Ни-че-го! Слава богу, если один-два человека на платное в институт поступят, остальные — не дальше ПТУ...» И на лице торжественное удовлетворение и злая радость. Перед ней — будущее поколение, почему же выгодно, чтоб оно было «бестолочами», она ж ведь не бабка древняя, ей жить да жить ещё среди всего того, что им предстоит обустроить. Да и причины клеймить профучилаща я не вижу: вот прорвёт у неё трубу, к ней же не бакалавры со скачанными из Интернета курсовыми придут, не менеджеры по продаже дырок от бубликов, а ПТУ-шник с набором ключей. Но какой может быть жизнь, если ты страстно желаешь видеть подрастающую смену бестолочами, кто тебя так сильно обидел, что ты, не умеючи его в ответ послать далеко и надолго, мстишь теперь детям? А заодно и себе. Бывало, замешкается детёнок у доски, она как начнёт орать: глаза навыкате, короткая завитая стрижка — дыбом. Многие родителям жаловались, те на собрании подняли вопрос о замене, на что им ответили, войдите в положение, у неё муж пьёт, потерпите. Впрочем, меня в старших классах перевели на домашнее обучение, потому что болел часто, а при индивидуальных занятиях учителя держатся спокойнее. Семья же, семья вот эта, с внедорожником, добродушным ретривером и модным журнальным интерьером, неким волшебным образом сумела оказаться вне этой круговой поруки, и отрадно за них, и в то же время злость берёт: почему вы такие лучезарные девку-то замерзающую не видите, вы ж так по-доброму мне улыбались, будто я нормальный человек, других не хуже, значит, и мимо неё пройти не должны, а прошли. Я, наверно, всё-таки житель своего двора, хоть и ругаюсь на него, а всё же. Потому, что мне страстно хочется стащить с этой семейки розовые очки. Хочется, чтоб набрали они номер скорой, а на том конце на них хриплоголосая грымза рявкнула, и, чтоб стояли они и удивлённо размышляли, а что это было. Наверняка вечерами они детям перед сном добрые книжки читают, где содержится всякая мораль об отзывчивости, а доброта юных героев всесторонне поощряется людьми и обстоятельствами... Я тоже это проходил, и до меня не сразу, но дошло, что подобные уроки этики не реалистичнее сказки про колобка, и если воспримешь их всерьёз и подрядишься жить, как там учат, тебя в дурачки запишут, а потом век не отмоешься.
Третьеклашкой я был, в очередной раз с матерью жить пробовал, они с хахалем мне денег дали, в гастроном отправили. Дело было по зиме, с вечера обильно шёл мокрый снег, а утром подморозило. Я мужественно отстоял очереди в кассу и отделы, всё купил, себе копеечку сэкономил, потому настроение хорошее, выхожу из магазина и вижу, как тяжело одетая коренастая женщина спотыкается и, словно с горки, скатывается по обледенелым ступенькам. Внизу замерла, копошится, охает. Я мигом подлетел к ней, стал в авоську собирать картошку рассыпанную, руку ей протягиваю, спрашиваю, может ли она встать. Так вот, эта тётка, сидя на снегу враскоряку, судорожно выхватила у меня авоську, а сумку свою к груди прижала, будто я грабитель какой, насупилась и цедит: «Ничего мне не надо. Иди отсюда». И так на меня поглядела, что мне на миг даже показалось, будто это я сбил её с ног, дабы мороженой картохой поживиться и, чтоб избавиться от наваждения, я поспешил домой. Гадко!
Ещё была история, мы по заросшему пустырю в районе бывшего аэропорта с товарищем шлялись, Сашка был таким же хилым троечником и тормозом, как и я, другие со мной не водились. Видим, трава горит; зрелище своею стихийностью завораживающее, огонь непобедимой армией вперёд и вперёд шагает. Естественно, мы ближе посмотреть на это дело побежали. Долго стояли, наблюдая, как упруго и с треском пламя траву чернит, терпеливо сносили, когда в лицо пепел летел. И тут он меня толкнул, сам глаза безумно таращит и в сторону дороги пальцем тычет. До меня мигом дошло, что там автозаправка, и, хоть мимо всего этого безобразия по тропинке и ходили люди к дачам, никто кроме нас, как будто и не заметил неладного. И стали мы тогда носиться, себя не помня, где топтать огонь, где ветками его лупить, где тряпьём тут же подобранным забивать. Смотрим: худо-бедно урезонить его получается, вошли в раж, я, что есть глотки, ему ору: «Бери резину, в кустах резина, ей хорошо...», Сашка, весь взмыленный и закопчённый, несётся в кусты и тоже восторженно орёт в ответ. И чувство такое в душе кипит здоровское: вроде и адреналин, страх, что вот дойдёт огонь до заправки и хана, а вроде и радость, что мы с ним воюем, мозги работают по полной, молниеносно тебе выдавая решения, как, с какой стороны и чем. Приятно ведь нервному мальчишке вдруг в спасителя мира превратиться. Уже не страшно, что ботинки обожжёшь, знаешь, что топнешь порезче и задушишь огонь, а где не задушишь, так разметаешь, чем под руку попадётся: палкой ли, куском резины, и уж тогда... И вдруг меня по башке чем-то стукнуло, думал или сам ударился, или товарищ раздухарился и заехал нечаянно. Но товарищ был далеко, биться было не обо что, зато надо мной мужик стоял какой-то и поодаль — бабка. Бабка кричала, я отдельные слова только разобрал: «пожар устроили» и «в колонию». Сашка, видя, что плохи мои дела, рванул через дорогу в сторону лесопарка, а меня, едва не вывихнув мне руку, тот хрен домой притащил, и что мы вообще-то заправку от взрыва спасали, никто слушать не стал, ни он, ни мать. Побили, наказали. На друга я не сердился, всё надеялся, что он там без меня дело доделает. Но он в лесу отсиделся, а после докладывал, что огонь не дополз до заправки, на нет сошёл. Может, благодаря нашим усилиям, а может, повезло просто. Обидно и страшно тогда мне было: и мужик этот и мать рычат, приковылявшая с ним бабка про детскую колонию тявкает. Ты знаешь, что делал, как до́лжно, как совесть подсказала, а у них своя версия, и тебя никто не слышит, словно душа твоя в вакууме, и оттуда до них никогда не докричаться, не объяснить.
Хочется, нестерпимо хочется, чтобы семейка с детишками в ярких комбинезонах столкнулась с подобным, и тоже про всё это задумалась: с чего оно так, да как с этим быть. А им кажется, что и сами добрые и вокруг все сплошь благообразные и последовательные. С тем и живут, и потому жить им не страшно. Но коли так, коли доброта и позитив из всех щелей прут, почему не пожалели девушку на лавке, почему, почему, почему?!
Обличая людей, я, возможно, пытаюсь себя выгородить, но что поделать, я чувствую именно так, а потому не могу заставить себя рассуждать об этом по-другому. Пожалуй, настало время про срамоту рассказать. Говорил я уже, что люблю свой двор, особенно, когда погодные условия людей с него гонят. Летом дело обстоит иначе; в жару, когда они массово выползают из квартир своих, на него смотреть не хочется, как на рекламу казино в Интернете, такой же он отталкивающе-пёстрый, и пестрота эта навязчивая и совершенно не гармоничная. Кухонные мои окна как раз на поляну выходят, ну а там то машина стоит, то бельё развешено, иногда мальчишки в футбол играют. Выходной день был и, по обыкновению, от скуки ко мне пришло желание, но, когда квартира залита горячим дневным светом, включать компьютер и что-то там на блёклом мониторе высматривать не тянуло, тем не менее, разморенное жарой воображение было лениво и потому требовало образ извне. Я сидел-сидел в таком состоянии, в окошко глянул всё же, а тут, как назло, прямо по центру моего взора нарисовались две округлые загорелые девочки, лет по шестнадцать. Они, видимо, подружку дожидались, непоседливо топтались, дурачились. Я стал на них любоваться, и дело пошло, но они возьми да переместись в тенёк на бревно у сараев. Последнее, что помню из нормального, это как я, мучаясь эрекцией, штаны натягиваю, потому что, ещё не сознавая, что собираюсь сделать, я решил срочно идти ведро выносить. А потом, видимо, обойдя сараи со стороны помойки, по тропинке среди бурьяна, так к ним кустами и подошёл. Мне казалось, я там для всех, кто мне не нужен, незаметен, но зато девицы эти, ни о чём не подозревая, рассеянно глядят по сторонам, и я тоже попадаю в их поле зрения, и мне от этого приятно очень было. Одна, пухленькая, рыжеволосая, лизала талый пломбир, другая сидела нога за ногу и довольно поглаживала себя по загорелым ляжкам, обе в условных таких шортиках. Пригретые солнышком, беззаботные, они были как богатые наливные яблочки. Я в тот момент много всякого представлял, пока там в кустиках в поте лица трудился, хотя на деле ничего подобного ни для них, ни даже для себя, не желаю, а после разрядки обычно даже странно, словно то не я был, и непонятно, чего меня вообще на волне фантазии понесло так. Но знайте: никогда, ни при каких обстоятельствах я бы никого из этих девочек не схватил и ничего им не сделал, для меня высшей и сладчайшей потребностью в тот момент было, чтобы эти создания просто приласкали меня своими удивлёнными взорами. Здесь я потерял бдительность и, захваченный мечтой о собственной видимости, уж слишком из кустов вперёд подался... Сначала закричала баб-Паша, потом сидевшая на лавке у подъезда Тонька Шилина прибежала, вместе с ней — Люська, за Люськой — её дочка с друзьями. Она давай детей отгонять, Тонька с баб-Пашей орут, а любопытная детвора наоборот к кустам и сараям ещё больше тянется. Подружки же, как будто ничего не сообразив, просто поднялись, ушли. Тонька Витька́ стала звать своего, тот в открытом окне нарисовался. Он хоть и пенсионер, а боюсь я его, уж больно этот угрюмый и жилистый человек бойко заруливает во двор на своей верхозадой гопницкой девятке, а потом хватко ворочает в направлении сарая мешки с картошкой, так что силищи, врезать хилому мне, тоже хватит. Кажется, даже уличные прохожие остановились и стали к нам заглядывать, в общем, всё равно, что автомобильная авария бы случилась. Ещё баб-Шура, мать алкоголика Вовки Капустина, подоспела, почему-то с палкой. Всем двором прикармливаемая пятнистая коротколапая собака, что до этого безмятежно лежала в тени, тоже подскочила, не поняла, из-за чего суета, а потому бесцельно затянула лай к небу и, движимая стремлением к порядку, разогнала по деревьям котов. А я без штанов стоял, ведь просто расстегнуть ширинку мне неинтересно было, хотелось наготы и чувства ветра на бёдрах. Как только до меня дошло, где я, и что случилось, подхватил их и прочь со двора побежал. Как раз успел к моменту, когда Тонькин мужик из подъезда выходил. До ночи просидел в скверике, беспокоясь о том, что квартира открыта, а как стемнело, назад вернулся, заперся, свет не включал, и мне было невыносимо думать, как дальше с этого момента темноты и неизвестности жизнь стронуться может. Было одно желание — навеки замереть в нём. С утра, делать нечего, пришлось выползать на работу, а на лестничной площадке меня уже поджидал хмурый женсовет. Почему мужиков не было, того же, явно жаждавшего мне вдарить Витьки Шилина, не знаю. Может, стыдно было напрямую про всё это со мной говорить, может ещё что.
Вы не подумайте, я собственные завихрения не оправдываю, я знаю, что это своего рода патология, что ум отключается, иначе, в здравом-то рассудке я разве вышел бы во двор, где меня знают? Бывало, что накрывало и в других местах, например, в лесопарке, аккурат, где тропинка к озеру пролегает, потом даже специально ходил туда. А почему тогда во дворе оказался, сам не знаю, терпел долго, видимо. Тем не менее, считаю сыр-бор вокруг моего проступка неоправданно раздутым. Вечером участковый пришёл, молодой парень, я ощутил его неловкость и напряжение, от которых мне было в разы совестней, нежели, если бы ко мне нагрянул вальяжный самоуверенный мужичара, который принялся бы меня с дерьмом мешать. «Я штраф заплачу», — выпалил я тогда скороговоркой. «Да... штраф, административное правонарушение...», — примерно так же смущённо и торопливо отозвался невысокого роста мой ровесник в форме и стал листать свои бумаги. Я его поспешно на кухню пригласил, чтоб там писать удобнее было. А потом, на лестнице слышал, как бабы галдят, и его робкое «Штраф выписан». Мужчины перестали со мной здороваться, а при встрече брезгливо отворачивались, бабки на лавочках либо сверлили взглядами, либо, если с ними был кто побойчее, принимались по-детски назойливо и звонко обзываться. Дети тоже смотрели недобро и изучающе. Было собрание жильцов, где выдвигалось предложение меня выселить или в дурдом сдать. Баб-Паша с Люськой по квартирам ходили, подписи собирали. Мне тоже позвонили, я открыл, а они ну галдеть: «Выселим, выселим, все подписали, готовься тихушник, нам тут извращенцы не нужны». Я не знал, что делать, покорно стоял, слушал их, но смотрю, не унимаются, дверь захлопнул. Снаружи её хорошенечко пнули, замок еле выдержал, а мне на такое хулиганство даже и возмутиться нельзя — незащищённый я из-за проступка своего, не имею такого права по совести. Ещё раз повторю, меня это не оправдывает, но можно ж как-то по закону, а они будто ждали повода, чтоб дать волю своей давно накопленной ненависти. Они просили у судьбы козла отпущения (непременно безропотного и плюгавого), козёл нашёлся. Тем более, я уже заведомо был им не ровня, ведь меня, когда я не захотел бабушкиной жилплощадью с матерью делиться, она записала в психические. И они поверили, да. Говорю же, им нужно было кого-то судить, чтоб найти применение гневным обидам за свои надорванные тяжёлые жизни.
Прошлым летом я устроился работать в небольшую частную типографию, разносил визитки и мелкую рекламу заказчикам, влезал в старый рюкзак с шитыми-перешитыми лямками и мотался по городу. Работы было много, не скучал. Только зарплату там практически не платили. И не мне одному: по поводу безденежья негодовали все: от айтишников и дизайнеров до уборщицы с охранником. Как-то разговорились мы с печатником в туалете, он так распалился, что я думал прямо сейчас пойдёт заявление об уходе писать: «Да что они о себе думают, меня везде с руками оторвут, я, между прочим, единственный в городе специалист по их оборудованию, а живу в долг, как алкаш! Да без меня они завтра же загнутся!» — негодовал он, угрожающе жестикулируя, ходил туда-сюда, как волк по клетке, и упругий его голос с каждой минутой крепчал в гулких кафельных стенах, но тут его позвали разбираться, почему широкоформатный принтер на всём тираже афиш непропечатанную полоску даёт. Пошёл. А на следующий день, когда я курил на лестнице, он стрельнул у меня сигарету и снова разошёлся. Деньги иногда всё-таки выдавали, на треть меньше изначально заявленного, но истомившиеся в ожидании сотрудники радовались им словно благодетели, не замечая, что собственники прилично на них экономят, всё время оправдываясь неким временным безденежьем, мол, потерпите, а пока берите, сколько есть. Я на третий месяц пообтрепался уже, стал подыскивать себе другое местечко, потому как нечем за проезд платить было, с едой тоже перебои пошли, кредитов я боюсь, а в долг брать мне совершенно не у кого. К тому же, обида душит, видно же, заказы идут, хозяин на новой машине приезжает. Ну и ушёл я, как первый бунтарь на деревне. А басовитый, везде востребованный, печатник и усталая тётка уборщица, у которой зять помер и дочери с внуками помогать надо, остались, продолжая молча негодовать там, где не мешало бы и взбрыкнуть, накапливая свои обиды для тех, кто, в отличие от их работодателя, не сможет в ответ зубы показать. Я только потому и возмущаюсь, что не логично мне это. Так-то да, так-то знаю, что негоже народ на улицах своими причиндалами пугать, и коли уж попался, отвечать придётся. Всё я знаю. Но где же все мои добропорядочные судьи со своей активной гражданской позицией, когда их на подобных работах нагибают или вот хотя бы сегодня, когда девица эта под окном мучается? Неправильный мир какой-то, не хочу о нём знать ничего, всё равно ни черта не изменю, я вон и свои-то порывы срамные под контроль взять не могу, а ведь говорят же, что перемены начинаются с себя. А раз не могу с себя, значит — нечего. Пойду лучше в «Танки» поиграю.
Машину мою практически сразу в кустах недалеко от базы артиллерия уничтожила, тупил я. Не получилось у меня обычной, приятной мне игры с полным погружением в творящееся на экране, слышал, как завывает обезумевший вентилятор моей натруженной старенькой видеокарты, как телевизор бубнит за стенкой, то здесь чесалось, то там кололо, и волосы немытые сильно раздражали, потому в ванную пошёл. А главное, от мыслей о девице не мог избавиться, или же, когда они уходили, всплывали все эти возмущённые негодования, которыми я уже частично поделился. После ванной я прилёг — газету бесплатную почитать, что по ящикам разбрасывают, стал зябнуть, залез под одеяло, да и уснул.
Проснулся на закате. Было муторно, чувствовал, что еда неправильно усвоилась, ещё оказалось, что, выйдя из ванной, я надел несвежие носки, и теперь их въедливая вонь терзала моё болезное обоняние. Мирно ворчал системник, я ему сильно обрадовался, словно живой душе, когда окончательно пришёл в сознание после той околесицы, что мне навязчиво грезилась и не хотела отпускать меня обратно в явь. Помню только, что я там по двору катался на игрушечных размеров лёгком немецком танке и строчил из кустов по соседям, но вот огромные толстоногие Люська с Тонькой меня засветили и с топотом помчались к моему укрытию, нужно было срочно сматываться, уезжать, но как это обычно бывает во сне, ничего не получалось, моя воля была парализована. Я включил свет и увидел, что мир за окошком посерел, а фонари ещё не загорелись. На него в таком неприглядном виде совершенно не хотелось смотреть, как на потасканную вечернюю подругу, что поскучнела без макияжа и весёлой компании. Ну, допустим, у меня подруг даже таких не было, это я просто так ввернул, для сравнения. У меня другие подруги, виртуальные. Я уселся за монитор и кликнул ссылку на папку с подругами. Они все разные: есть среди них плохие девочки со взбитыми причёсками и яркими губами, есть натуральные, густобровые, застенчивые, с персиковой кожей, в скромных романтических платьицах, есть раскоряченные томные сучки с замысловатыми складочками между разведённых бритых ножищ, в наличие которых при взгляде на живую и серьёзную, идущую мимо по улице женщину, не совсем и верится. А когда чувствуешь, что они в своём пренебрежении буквально готовы пройти сквозь тебя, как сквозь тень, или при вынужденном формальном общении слишком заносчивы, ты, чтоб для себя хоть немножечко их принизить и обезопасить, вспоминаешь, что они вот прямо в данный момент, носят при себе эти трепетные сырые розовые складочки. Есть ли в том нечто от некрофилии, когда ты восхищаешься их обнажённой беззащитностью на застывших фото, упиваешься возможностью свободно на них глядеть и ценишь много выше живых прототипов? Увы, но такова для меня единственная возможность контакта с противоположным полом, ведь в реальности никто из девушек не захочет для меня так красоваться. Им достаточно разок на меня взглянуть, чтобы презрительно скривиться и превратиться в отрешённых ледышек, всем своим видом красноречиво меня упрекая в несоответствии требованиям и как бы аннулируя. Многие мужики злятся на женщин за это их право выбора и стараются овеществить, скрывая свою в них нужду за оценивающими взглядами равнодушных потребителей тел. Но больше всего злости случается от глубинного осознания собственной неискоренимой потребности в близости с женщиной, и эта обиженная злость выливается либо в открытое презрение, либо в обличительные тирады «все бабы дуры, их интересуют только наши кошельки» в соцсетях. Ну а я, не смеющий иметь вообще каких бы то ни было ожиданий, просто смотрю на фото. Мне легко фантазировать, что можно сделать с женщиной, и далеко не всегда это про секс, зачастую в моей голове мы просто разговариваем, но там они держатся иначе. Мои девочки всегда готовы меня выслушать, они смеются над моими шутками, иногда обзывают меня циником и пошляком, настоятельно рекомендуют меньше злиться и нервничать. И там, в фантазиях, я говорю «да, пожалуй, ты права» и честно стараюсь внимать советам очередной красавицы уже в реальности. А ведь знаете, наши воспоминания о действительно произошедших вещах мало чем отличаются от выдумок, а потому можно начать вспоминать и недавно нафантизирванную встречу с таким вот, внимательно и лучисто гладящим на тебя ангелом и потом бережно хранить это, как нечто действительно бывшее. И вот вы идёте по краю пустынного пляжа, в морской воде отражается апельсиновый закат, тёплый бриз ласкает кожу и романтически треплет ваши причёски. И общаетесь вы без всяких подвохов и навязывания друг другу масок, беседуете незамысловато и чуть кокетливо, как и положено главным героям киноленты, которым по сюжету суждено прожить вместе некое приключение. Так стоит ли считать воображаемый мир мёртвым, а мою тягу к нему — некрофильской? Я подумал-подумал и решил, что нет, я ведь наполняю там и себя и этих девочек идиллической совершенной жизнью, какой, может быть, и не будет у нас у всех никогда. Нет-нет, не могу думать об этом как о девиации, простите. Слишком дорого, слишком моё, если я попытаюсь это для себя обесценить, что же мне останется: работа курьером, переброска репликами с товарищами по взводу в «Мире танков» — единственный аналог дружеского общения, еда, сон и дефекация. И всё для чего? Ну да, есть ещё чай у окошка, который особенно хорош в сопровождении осеннего дождика. А дождик, кстати, возобновил своё шуршание. Время для ужина самое подходящее. Что у нас на ужин-то? Выбор невелик: остатки вчерашних варёных макарон, картоха тушёная. Остановлюсь, пожалуй, на макаронах, разогрею их себе с яичницей. Хочу заметить, что в отношении чая, несмотря на всю свою личностную невнятность, я тот ещё гурман, благо, это удовольствие по карману не сильно бьющее: сегодня заварю себе зелёный с ломтиками имбиря, палочкой корицы, непременно положу туда лимон и ложечку мёда. Это одна из тех мелочей, которые придают смысл и тихую повседневную радость моему неказистому существованию.
Ну вот, у подъездного козырька загорелась лампа, и я возьми да глянь вниз. Ну твою ж за ногу, а! Такое уютное чаепитие себе испортил, халвой поперхнулся. Девушка по-прежнему там! Каким-то макаром поднялась, сидит теперь скрюченная, продолжая впитывать в себя дождевую воду.
Когда люди желают вычеркнуть из сферы своих интересов верного пса, быть в ответе за которого им поднадоело, ну, может, захотелось чего-то новенького, модно-породистого, или просто другие заботы появились, его объявляют бешеным. Давно, при бабуле ещё, жила у Тоньки-управдомщицы лохматая серая Джеся, сначала с ней гуляли на поводке, потом она превратилась в самостоятельную дворовую доходягу, облаивающую чужаков и хрустевшую разбросанными на крышке люка куриными косточками, а после и вовсе пропала. Бабуля поинтересовалась собакой, и Тонька поведала, что «Джеся стала бешеная», и Витёк её куда-то свёз. Правда, дня два спустя, псина вновь появилась; исхудавшая, грязная и с ошалелым блеском в глазах. Я порой выходил её подкармливать и никаких признаков недуга не заметил; всё так же робко виляла обрубком хвоста, клонила к земле подобострастную морду, охотно и торопливо хапала размоченный в остатках супа хлеб, жадно хлестала воду. Пожила она так недельку и исчезла уже окончательно, а Шилинские внучата сразу активно загуляли с трепещущим йоркширским терьером. Если же люди решают вычеркнуть себе подобного, ему приписывают душевный недуг, после чего все его поступки и требования объясняются исключительно оным, и, таким образом, они узаконивают своё неприятие и агрессию. Всё, что бы я ни делал, будет не то. Я не могу ни постучаться к соседям, дабы призвать их к совместному решению, как поступить с девицей, которая тут явно околеет, ни сам к ней подойти, ибо где гарантия, что они не истолкуют это как сексуальное домогательство больного онаниста, дурачка местного. Я ничего не могу, понимаете, нельзя мне всё. Сейчас жильцы, вроде бы, погружены в собственное копошение, но уверен, что как только так сразу — понабегут и гневно-праведно на меня накинутся.
Ну-ка, ну-ка, баб-Паша с Юркой-автослесарем из соседнего подъезда остановилась, когда он из гаража выходил. Не про девушку ли они решают? Вроде в другую сторону смотрят. Ах ты, чёрт, разошлись, будто всего лишь про погоду побеседовали. Юрка выкурил сигаретку под козырьком и слинял, а баб-Паша просто уковыляла в темноту. Кстати, сигаретка под козырьком да под дождичек — тоже удовольствие достойное, но меня его лишили. Просто подвалил однажды Витька и прорычал «Здесь дети, дома у себя курить будешь», бабулечки, стоявшие поодаль, скорчили назидательные рожицы, а когда супермен-Витёк мимо них прошёл, наперебой его радушно заздрастили. Вот почему бы, когда такое на лавке мается, ему про этих самых детей не вспомнить?
Чай? Чай остыл, да и горький он, я задумался, много заварки плеснул. Да, больной, сам знаю, что наверняка во мне имеется нечто не как у людей, а потому от греха исправно хожу в диспансер за рецептами. Но почему, в таком случае, не блюстители порядка и нравственности сейчас шлёпают в тапках по лестнице с зонтом и одеялом? Почему хотя бы скорую или милицию не вызывают, всё бы ситуация сдвинулась. Они же всегда готовы, где они? Когда я вышел на крыльцо, фары внедорожника счастливой семейки осветили двор, автомобиль, качнувшись в луже, привычно взгромоздился на пожелтевшую полянку моего детства, словно та была специальным ковриком, из него высыпали дети, пёс и увешанные пакетами родители. Спорим, мелкие даже не присматривались, какие удивительные цветы-свечки в начале лета выпускает пыльный жилистый подорожник, не растирали в своих ручках пряные головки лекарственной безлепестковой ромашки, не срывали метёлки полевицы, чтоб загадать другу или подружке загадку «курочка или петушок». Холёный бодряк с доброй бородкой в туристической одежде приветливо мне кивнул, так же доброжелательно поздоровалась и его стройная спутница, колокольчиками детских голосов дважды прозвенело «Здра-а-асте», и мне сделалось так приятно, что я даже на миг забыл о выгнавшей меня из дома заботе, а когда семейка скрылась в подъезде, разозлился на них пуще, чем на всех Люсек и Витьков вместе взятых — девушку снова не заметили! Даже ретривер с улыбающейся мордой не остановился понюхать скрюченную незнакомку, а сразу в подъезд нырнул. Уезжали, девушка лежала, вернулись обратно, она сидит кое-как одетая, неужели даже не интересно, не мёрзнет ли она, хотя бы. У самих, поди, всё ультра-ветро водонепроницаемое и со специально прошитыми суперлёгкими утеплителями. Ну, была, не была, шагнул я к бедняге, накинул ей на плечи одеяло клетчатое шерстяное, из детства из моего, колючее. И под его тяжестью она снова на бок заваливаться стала. Пришлось поддерживать, а у самого руки дрожат, может, уже кто-нибудь в окно меня палит с мобильником наготове, дабы в полицию звонить, сообщать, что местный идиот порядочной гражданки домогается. От моего прикосновения девушка дёрнулась и боком повалилась на лавку в другую сторону. Её коротенькое распахнутое пальтишко зацепило платье и то задралось, неприлично оголив ляжку в чулочных кружевах. Одеяло взяла, придерживает, смотрит пустыми светлыми глазами из-под мокрых прядей, бесцветные губы шевелятся... Что же она там бормочет?
— ... отсюда...
— Что, простите?
— На хуй отсюда...
— Вам помощь нужна? Вам плохо? — принюхиваюсь, алкоголя не чую, только сырость, запах засалившихся от холода мокрых волос и сладковатый парфюм. — Девушка, вам надо... что-то делать, вы же замёрзнете. Воспаление лёгких... Встать можете?
Тёмные чулки исполосованы рваными стрелами, забрызганные грязью тощие ноги мелко вздрагивают. Под глазами — страшные синячищи, цвет лица землистый. Выражение не поменялось, взгляд пустой, сама насторожено замерла, как подбитое дикое животное, которое всем нутром испуганно ненавидит подошедшего к нему человека, а уйти или улететь не может.
— Пошёл на хуй отсюда...
Так, я вызываю скорую. В конце-то концов, не имеют они права трубку бросать, должны приехать на вызов, тем более, она не пьяная. Как там с мобильного звонят, надо код города или сразу ноль три?.. Скажу, обморок, с сердцем плохо, да что угодно. Почему, почему я, дворовый дурачок и тихий дрочер, должен в это впрягаться, они же правильные, им же до всего дело, где они? Где вы, люди, вы же, вы же...
— Алло? Добрый ве... тут девушке... обморок... да, сердце, давление упало... Нет, не пьяная. Говорит, что вообще не пьёт. Адрес: улица Советсткая, дом 50, квартира... Во дворе она, на лавочке. Да нет же, не пьяная! Клянусь! Не бросайте тру... Да! Хорошо...
Фу, наконец-то. Вызов приняли, сказали — ждите. Ждём.