Тебе надо увидеть ее на ореховом дереве, в голубом, уже извозюканом платьице, за которое достанется от мамы, потому что эта девчонка сплошное разочарование, коленки разбиты, в куклы не играет, грязь везде найдет, и поговорить не о чем, если не футбол с пацанами, то книжки дурацкие, совсем не детские, вчера посмотрела – Тэффи, кто это, господи, сама в себя нырнет, чему-то улыбается и бормочет…
Тебе надо увидеть ее, семилетнюю, перед 1 сентября, завтра в школу, а пока в руке крошечный перочинный ножик, швейцарский, (спасибо, дедушка!), а орехи еще молочные, пальцы от них коричневые и рот, за это тоже достанется, но не сейчас, когда она болтает ногами на стеклянной ветке, хрупкое дерево грецкий орех, обманчивое, она знает, высоко не забирается, ей и здесь хорошо, в двух метрах над землей, орехов в этом году много, как никогда.
Тебе надо увидеть ее в ласковой ладони одиночества, в западне уютного городка, на задворках школы, в ореховом саду, никого вокруг, только несколько черепичных крыш за кустами смородины, но это ничего, здесь никогда ничего не случается, и ничего страшного, что Вовку с Витькой не пустили гулять, а Ромка уехал к бабушке во Львов, ей и одной хорошо, лишь бы не дома, где орет маленький брат и мама орет вместе с ним, но не на него, а на нее, вот такая странность.
Она ест молочные орехи, думает о синей большой книжке про Алису, которую привезли в подарок из Болгарии, о том, что где-то здесь, в изнемогающем от августовской жары саду прячется кроличья нора, пасется единорог, и не сразу замечает серое пятно, ползущее по траве со стороны заката, входящее клином между танцующими тенями детских ножек, не сразу слышит тяжелые шаги, и уж конечно, не улавливает смысла фразы, которую бормочет незнакомец, остановившийся прямо под ней, задравший голову кверху.
«Куди менi зародка дитини дiти?», спрашивает, умоляет, скулит дядька под деревом, правой рукой держит велосипед, левая что-то дергает внизу, под животом, «Куди менi зародка дитини дiти?» - он несколько раз повторяет непонятные слова, пока она не осознает, не укладывает в затуманенной зазеркальем головенке все, что видит – кровавые дядькины глаза, бурое лицо, седые клочья в вырезе рубашки, толстые пальцы, яростно дергающие между ног что-то багровое, резиново-раздутое, вот-вот лопнет.
Она несколько секунд хватает глазами мясной кусок с капелькой гноя, сочащегося по блестящей верхушке, а потом рвется в сторону, не глядя, ничего не соображая, по стеклянной ореховой ветке, которая обламывается с хрустальным негодующим звуком.
Она приходит в себя очень быстро, не чувствует боли в сломанной ноге, в рассеченной ножом ладони, она открывает глаза, чтобы наконец-то закричать, потому что он ей не привиделся, потому что стоит рядом, уронил велосипед, хлопает руками, и продолжает бормотать, и красная штука висит между ног, как тряпка.
Она кричит и кричит, не замечая, что дядька уходит, сматывается со своим велосипедом, исчезает под деревьями, она кричит до тех пор, пока не прибегает женщина из дома с черепичной крышей, не берет ее на руки, не уносит в дом, не кладет кровать, и не звонит в скорую, только тогда она видит в углу икону в рушниках, слышит голос: «Дитина впала з дерева, нiжка в неi вивернута, записуйте адресу», и понимает, что «дитина» - это она сама, она ребенок, и все хорошо, просто очень больно, а дядьки нету, не было никогда…
- Когда же ты угомонишься, господи, - плачет и ворчит, и целует мама в хирургии, у нее нет вопросов, как да почему, она все знает про свою дочку, которая уже не первый раз находит приключение на маленькую задницу, мама так никогда и не узнает, что случилось с ее девочкой, да и как можно рассказать, что еще не год и не два мерещится, что у всех мужчин, всех без исключения, в штанах, как в кроличьей норе, это красное, больное, вздутое, от которого только одно спасение - темнота и колыбельная боли: этого не может быть, показалось, померещилось, не было никогда…