Костылева привезли из реанимации только утром, а к ночи он снова затяжелел – сник всеми двумя килограммами, заскулил, скуксился, крошечная грудка пошла ассиметричной волной.
- Рано из кювезы вынули, неси обратно, - распорядилась дежурный врач, укладывая телефонную трубку. И заворчала - Нет бы, сюда приволоклись интубировать. Еще не донесешь…
Катя быстро шла по подвалу. Невесомый Костылев почти угомонился, уткнувшись пушистой мордочкой в теплую грудь.
Катя подумала, что без недоношенного мужичка Костылева топать в полночь по подземелью было бы еще страшнее. Шаги эхом отдавались от стен, тусклой очередью мерцали лампочки, проплывали на кафеле матерные графити, оставленные болезными подростками.
Катя шла по душному ночному подвалу и вспоминала жуткое - выход из наркоза, полет в золотом тоннеле. Кто-то был там еще кроме нее, Кати, кто-то затормозил возвращение. Лицо выступило из стены, металлические губы двигались, говорили. Катя не успела разобрать – что, ее вдруг вынесло к свету, к тошноте, к людским голосам, к резиновому нытью в животе.
Никакой мистики, обычная галлюцинация, тоннельное сознание. Нимфа Калипсо наколдовала. Но Катя все же истолковала речь из золотой стены – рассталась с юным глупым мужем, зачеркнула тренировочный студенческий брак, слила в эмалированный тазик вместе с нерожденным - вот таким же Костылевым, ни в чем не виноватым, ничего не понимающим кроме боли и голода.
С тех пор Катя жила сиротой, отмаливала грехи в детстве, самом раннем, самом трудном и беспомощном.
В реанимации ждала сестра – яркая брюнетка на каблучках. Вся в тонусе - при косметике, укладке, кружевное белье мелькает в вырезе халата.
«Это понятно. Реанимация – мужская страна», подумала Катя, передавая Костылева в ухоженные ручки.
Костылеву это не понравилось. Ну что бы понимал – замяукал, застонал, отрываясь от уютной «детской» Кати.
- Да он вполне живенький у вас. Подождите, может, зря принесли, - сказала красивая сестра. – Врач посмотрит, решим. У нас кювезы заняты.
Катя тихо села, спрятав под лавку ноги в растоптанных шлепанцах. И все-таки поправила волосы, промокнула вспотевший лоб – мало ли что у них тут, в мужском государстве.
Абориген вышел через пять минут. Руки в карманах, длинный такой. Стриганул понятным взглядом по круглым коленкам, круглой груди, вспыхнувшему Катиному лицу.
- Ребенка заберете, прокапаете в отделении, - он назвал препарат.
- Значит, РДС вы ему снимаете? - ляпнула пятикурсница Катя. Не для того, чтобы встать на одну доску с этим самоуверенным профи, для того, чтобы хоть чего-то сказать под прицелом невозможных глаз.
Длинный холодно приподнял брови:
- Цену не набивай. У тебя неоконченное высшее на лбу написано. Забирай ребенка, доктор.
Красивая медсестра вынесла на ладошке загруженного Костылева. Катя ухватилась за младенца, как за щит - словно он мог прикрыть ее от глаз длинного, пошла к дверям.
- Эй, студентка! – сказал ей в спину реаниматолог. – Я приду часа в четыре, посмотрю.
Костылев спал, прокапанный, сытый и счастливый, плыл в невидимой лодочке по золотому тоннелю. Четыре часа утра, час Быка – все они спали, малышня из раннего детства. И дежурная докторша дрыхла в ординаторской. Только Катя не спала. У Кати произошла централизация кровообращения – ледяные пальцы и горящее лицо. В груди, в животе пульсировала кровь. Как ребенок, толкалась аорта – Катя чувствовала ее рукой.
Она опять сходила в ванную, остудила лицо холодной водой. Вышла и увидела высокого реаниматолога, и поняла, что без толку плескалась.
- Как тяжелый твой? – спросил врач.
- Спит.
Она подвела его к плексиглазовой люльке, где лежал Костылев. Катя была как-то в кабине военного вертолета – такой же прозрачной. Летчики сидели там, словно в стакане. Вот и Костылев тоже завис между небом и землей в своей застираной пеленке.
Реаниматолог поднес фонендоскоп к твердому носику в белых точках, стал считать дыхание.
Катя стояла справа и чуть сзади, обреченно запоминала длинную бровь и высокий лоб, и пальцы с редкими темными волосками на суставах. Жар отступил, накатила слабость. И то, и другое скрыть было невозможно, бесполезно.
Реаниматолог выпрямился, обернулся:
- Все хорошо, - сказал он Кате серьезно. – Пойдем.
Она прошла за ним молча по коридору отделения. На лестнице в тоннель он остановился на ступеньке ниже и тесно обнял Катю. Она немедленно поняла, что он хочет ее не в деталях, а всю – с круглыми коленками, круглой грудью и круглыми от ужаса глазами, что он хочет не сейчас, а вообще, хочет именно так, как надо Кате, как надо недоношеному Костылеву с респираторным дистресс-синдромом, как надо любому живому существу, чтобы оно могло жить, дышать, любить.
Реаниматолог еще подержал Катю руками и губами, а потом трудно отпустил и позвал к себе домой – завтра вечером, и Катя сказала, что конечно, да, придет. И пришла. И вошла в холостяцкую квартиру, в чужую жизнь, и было так много и хорошо ему, что Кате было больно и даже нехорошо. И Катя поняла, чего стоило ему там, на лестнице, ее отпустить, чтобы потом взять надолго, может, навсегда.
- Почему у нас не началось там, в подвале, сразу? – спросила Катя через много лет. – Помнишь, там были курилки, и кресла стояли, и вообще никаких табу.
- Не знаю. Чего ты глупости спрашиваешь? О недоносках твоих заботился…
И правда. Когда Катя вернулась в отделение, Костылев уже кряхтел, выражал недовольство, требовал пайку в 20 граммов. За ним подтягивались другие, и дежурная выгребала из ординаторской, позевывая. Катя носилась между кроватками, таскала многочисленную малышню на пеленальные столики, и удивлялась, как из ничего столько выливается и опять вливается, и круговорот этот нескончаем. Хорошо, что сегодня занятия тоже здесь, в детской краевой, и всего-то надо добежать из общаги, встать под душ и наконец-то накраситься.
А вечером надо сделать из ничего что-то, потому что мог померещиться, привидеться, показаться тоннель, ведущий к свету – как под наркозом…