Знал я на своем веку немало женщин. Как вспомнишь, так вздрогнешь. Двух артисток, трех поэтесс, но самая неизгладимая – ни утюгом, ни дорожным катком – скульпторша одна. Редкое дарование, должен заметить. Работ ее не помню, а что врезалось – так это аккуратный обрубок дерева размером с почтовую посылку.
Этот чурбан имел на своем боку адрес, написанный твердой, насколько возможно это у женщины, рукой. Оказалось, она сама себе послала из другого города такую необычную посылку, чтобы дома, когда накатит вдохновение, изваять нечто художественное. Может быть, прославить в веках свое имя или, на крайний случай, заработать на хлеб с икрой.
Путешествовала, говорит, на юге, там и присмотрела. А дерево не простое, не какая-нибудь береза, а ценной породы. От него запах идет – как от дорогих восточных духов. Может быть, сандал или ливанский кедр. Отправила почтой, чтобы не таскаться, причем без упаковки. Почта даже придираться не стала. Такую посылку не вскроешь.
Находчивость человека творческого труда, да еще женщины, удивила и восхитила меня, запала в душу. С тех пор, когда я заходил к художнице, я интересовался судьбой чурбачка. Может быть, шедевр готов и можно на него взглянуть. Вообще-то раз всего и был, но и он дорогого стоит.
Собственно говоря, я не очень-то любопытный человек и уж во всяком случае не назойливый. И никогда бы не пошел в дом занятой дамы, обуреваемой творческим трудом. Но обстоятельства вынуждали. Заделался я агитатором по этому самому дому. То есть, кто меня спрашивал, хочу я или нет – надо обеспечить явку и процент близкий к ста. Тогда голосование было всенародным праздником, а к тому, кто отказывался в нем участвовать, отношение было, сами знаете, какое. Впрочем, об этом мне было тогда лучше не знать. Целее будешь.
Скульпторша отказывалась голосовать – заранее, громко, делая из этого небольшой скандал. Ей никак не могли дать подобающую квартиру. Не дали и на этот раз. Но почему-то считалось, что она откажется от своей позиции. Может быть, встала с другой ноги, и вообще женщина же. Наверняка, несмотря на свое высокое творческое парение, боится мышей. Может быть, если ей заострить внимание на неуклонный рост благосостояния и международную обстановку, она и захочет проявить гражданскую зрелость. Или солидарность с борющейся Анголой. Перед лицом мирового капитализма сплотить ряды.
Всех нюансов я не знаю, врать не буду. Тут еще спортивный интерес. Все избиратели пронумерованы, у агитаторов номера в шахматках переписаны. Кто пришел, крыжим. И чувства такие сложные, ну вроде как в лотерее – утюг выиграл или мотоцикл. Один со своим списком отстрелялся, другой. А я никак. Держит меня творческая дама. И вот дают мне поручение сходить и персонально пригласить избирательницу на участок. Лучше б меня в кипятке сварили, чем привязывали к идеологической дурмашине. Однако иду. Куда я денусь!
Вот знакомая дверь. Звоню – незваным гостем. Не знаю, с чего разговор начать. Про обрубок спросить, что ли, и связанные с ним творческие планы?
Женщина поначалу размякла, повторила романтическую эпопею о путешествии в край не пуганых чурок. Стало быть, не помнишь, голубушка, что я это знаю. И меня не помнишь. Ладно. По сторонам озираюсь, вижу знакомый чурбан, радуюсь ему, какая-то теплинка появляется в сердце. И на этой волне эфиопской эйфории осторожно спрашиваю, не пойдет ли она на выборы, люди ведь ждут. Что тут было! Какая перемена! Думаю, в этот момент вся ненависть за все обиды, нанесенные ей тоталитаризмом, выплеснулась мне в лицо. Будто я этот тоталитаризм придумал.
И все это молча. Сдержанность необыкновенная. Помогите, говорит, раз вы мужчина и искусством интересуетесь, шкаф передвинуть, тогда пойду голосовать. А шкаф тяжеленный. В нем, наверное, шедевры, изваянные из камня, лежат. А может гранитные глыбы, присланные по почте. Можно, спрашиваю скульпторшу, тяжести вынуть. Нет, говорит, толкайте так.
Ладно, сдвинул я шкаф, задняя стенка показалась, вся в шурупах. Штук пятьсот. Наверное, творческий замысел был. Из шурупных шляпок узор какой-то просматривается. Выньте, говорит, все до единого. Тогда пойду на выборы. Давайте отвертку, вывинчу.
Нет, с отверткой любой дурак сумеет. Попытался пассатижами шуруп зажимать и выкручивать. Потом нашел на окне отвертку и часа за два вынул шурупы. Руки в мозолях, спина в поту, глаза багрянцем налились. И изо рта у меня как-то странно пахнет, будто падали наелся.
Вы, – говорю, – не стесняйтесь, может быть, вам унитаз почистить или дровишки поколоть для успешного голосования – и на чурбачок показываю. Молчит, щеки надувает, ноздри побелели. Плюнул я и пошел. Вверните обратно, – говорит. Но никакой энергии и злости.
Думал, уломал я ее. Однако не явилась на избирательный участок. Настроение у меня наждаком по стеклу тащится, будто любимая команда проиграла. Главное, все агитаторы уже по домам разбежались с открыженными списками избирателей, я один непутевый получаюсь. Ну что поделать, отпустили меня домой. Я еще успел жену с дочерьми ужином накормить и собаку выгулять.
Чем, говорите, дело кончилось? А вот чем. Когда я в семейное гнездо топал, то мимо дома скульпторши почему-то пошел, в аккурат у помойных баков. И увидел знакомый чурбачок с адресом на боку.
Вот, думаю, Гоголь рукопись сжег. Некоторые разбивают неудачные портреты. Ван-Гог ухо себе отчекрыжил. А здесь женщина – существо эфемерное, непостижимое. У нее отторжение на фазе замысла произошло. И почему-то мне выпало стать этому свидетелем. Так мне стало вдруг жалко чурбачка, будто родную душу в нем почувствовал. Все мы немного чурбачки и чурки, как сказал бы поэт. Не утерпел я, взял под мышку деревянненького и домой приволок. Будь талант, изваял бы портрет необыкновенной дамы. Ну, на худой конец буратинку выстругал. Нет, у меня другая стезя. Я на чурбачке мясо рублю: на азу, отбивные котлеты. Бывает такая необходимость в семье.
И что я при этом себе воображаю – мое дело!