За неграми в твиде и полиамиде,
за каракалпаками в каракульче,
сопливым мальчишкой я Ленина видел,
паря над толпой на отцовском плече.
У входа, дубея в казенном исподнем –
ничто не забыто, никто не забыт –
солдаты, два рыцаря гроба господня,
ловили очком на ветру простатит.
А очередь шла, как на явку с повинной,
жалея московских колбасо-минут,
старлей-отпускник со своей половиной,
не выдержал и пошутил: "Что дают?"
Кумекал якут невеселую думу –
сфилонить бы, да записала сноха:
"Однака, Ильич после ЦУМа и ГУМа,
но до Третьяковки и ВДНХа!"
Дрожать начинали отцовские руки,
под грузом не тянущей ноши своей.
А ноша в носу ковыряла, от скуки
рифмуя себе "мавзолей – бармалей"…
Вошли, наконец, в полумраке наощупь.
А там, посреди заповедных палат
великого дедушки лысые мощи
в гробу, как в витрине сельмага лежат.
Идем, словно ниндзи – ни вздоха, ни звука.
И вдруг, непонятно зачем, почему
раскатистым, нечеловеческим пуком
нарушил священную я тишину.
Недолог был паузы мхатовской выстрел –
сначала негромко, потом посмелей
заржали юристы, баптисты, таксисты
и сорок урюпинских учителей.
Смеялись евреи, вьетнамцы, кубинки,
хихикала блядь из накрашенных губ.
И с ленинскою, человечной хитринкой,
смотрел Ильича маринованный труп.
Гнилого застоя кончалась эпоха –
вот так вот, в один из декабрьских дней
от съеденного за обедом гороха
свободой запахло в отчизне моей!