Уж солнце начищает бляху-муху,
сидящую в нирване на комоде,
и репродуктор тренирует горло
для "Пионерской зорьки" или, скажем,
Бача и Стила (что одно и то же).
На улицы выходят коронеры,
одетые в шафрановые тоги,
чтобы с дорог убрать тела нагие
блаженных мурок, бобиков святых,
раздавленных железными конями.
И гордо реют чайки над помойкой
как символы театра этой драмы,
и рукоплещет каждой новой жертве
дивизия поливочных машин!
Чу, застучало что-то аритмично:
сосед, энтузиаст трихомоноза,
кому-то свой недуг передает,
за стенкою трясясь, как перфоратор.
Пичуги свищут, утренний стояк
налился молодецким баклажаном –
прекрасен час официальных встреч
промеж промежностями человеков!
Еще минута, может быть другая,
и город твой, знакомый до икоты,
до положенья риз, галлюцинаций,
заверещит химическим кастратом
девятую канцону Бегбедера,
и выйдет коллективно на панель.
Дома откроют пушечные люки
витрин, и станут лихо абордажить
людское мясо, чтобы уравнять
со всеми всех во веки вековые,
пусть не по Марксу, так по Хьюго Боссу.
И мы рванем с тобой по магистрали
вперед, как обезглавленные куры,
искать жемчужины в навозной жиже
гостей столицы и ее хозяев,
не замечая – можно ли заметить? –
как быстро растворяемся в ней сами.
И многорукий престидижитатор,
Москвы опизденевший акопян,
нас ловко спрячет друг от друга в землю,
где призраки глядят в окно вагона,
пока ты едешь, молча привыкая,
к условиям жилищным мертвецов.
И из трубы невидимые пчелы,
помчат к себе в невидимые соты,
халву и мед твоих "люблю-целую",
чтоб стало слаще мне, но нет – не слаще.
И до заката предадим друг друга
три раза по три, а возможно, больше,
совокупляясь с этим миром, чтоб,
придти домой с улыбкой виноватой,
и снова ждать, как запоет петух...
Через минуту. А пока люби.
Я заварю чего-нибудь покрепче.