Деревню бесшумно укутала бархатная майская полночь.
Соловьев, 40-летний механизатор, вышел на крыльцо покурить перед сном и замер, пораженный.
В саду пел соловей.
Тельце крохотной птички едва можно было различить сквозь ветви расцветающей черемухи, но рулады лились так мощно, что источник звука не оставлял сомнений. Скромный певец выкладывался по полной, призывая подругу. Эти изысканные трели, вкупе с пьянящим ароматом черемухи и бархатным полумраком, оживили некое заржавевшее реле в отравленном самогоном мозгу Соловьева. Механизатор вспомнил такую же ночь, бывшую 22 года назад.
…Он возвращался тогда домой с удачной пьянки и, в общем-то, ложил хуй на мерзкое чириканье ночных птиц. И вдруг, проходя мимо избы Соломатиных, заметил слабо освещенное окно и силуэт в нем. 16-летняя дочка Ивана Васильича, сисястая Дашка, слушала соловья. Ее известный всей деревне бюст полностью не поместился на подоконнике, сантиметров на пять выглядывая в сад. Пухлогубое лицо, чуть запрокинутое вверх, было облито матовым лунным светом, губы сложились во влажное «О», возле которого и легкие чернявые усики – предмет Дашкиных страданий – казались вполне уместными. И тут Соловьев внезапно осознал, что ночь – романтична, а птица – прекрасным голосом поет о любви. И, движимый еще не вполне оформившейся идеей, резко перекинул ногу через плетень…
Потом было все: и безумная ночь в колхозном сарае, и сиськи, как из прекрасного сна – по полпуда каждая – в его онемевших от счастья руках, и тот незабываемый девичий крик, что заканчивается уже женским стоном… И несколько капель крови на прошлогоднем сене. И девять палок, как одна, как очередь из автомата – никогда потом Соловьев уже не ставил за раз более пяти.
И беременность, конечно. И Иван Васильич, умудрившийся погнуть об Сольвьева 24-миллиметровый арматурный прут. И сам Соловьев, день спустя в компании с двумя дружбанами давший славно просраться Ивану Васильичу. И милиция. И усталый участковый Прокопенко, честно сказавший Соловьеву: выбирай, дружок – 2 года в армии или на пятилеточку к нам? И стройбат, где ебли уже самого Соловьева – слава богу, в переносном смысле, но легче от этого почему-то не становилось…
И все же игра, черт возьми, стоила свеч! Ах, юность… Соловьев сделал шаг с крыльца, второй, тихонько приближаясь к ночному певцу, вывернул за угол дома – и замер во второй раз.
Открытое окно горницы слабо светилось. Дочь Соловьева, 16-летняя Наташка, внимала сладостным трелям. Ее аккуратный бюстик №2 уютно разместился на подоконнике, девичье лицо, чуть запрокинутое вверх, было облито матовым лунным светом, а свежие губки, даже не покрытые пушком, сложились во влажное красное «О», которое навевало…
Но Соловьев, черт возьми, был отцом! Оцепенение его длилось всего несколько секунд, а после он действовал быстро и слаженно. Бесшумно вернулся в сени, рука сама нашла в вязанке хвороста подходящую двурогую ветку, нож заточил и заострил концы… В материнской коробке для рукоделья нашлась подходящая широкая резинка, а в ящике для инструмента – десяток увесистых гаек. Разумеется, рогатка вышла не ахти, и шанс был только один, но Соловьев – бывший чемпион деревни – был уверен, что рука его не дрогнет, а глаз не подведет.
…Ржавая гайка на 16, свистнув, уверенно нащупала тельце птички меж соцветий черемухи. Фонтанчик перьев – и тишина… Быстрый как команч, Соловьев забросил рогатку под дом, метнул свое жилистое тело в светелку, опустился на диван, не скрипнув ни пружиной, развернул позавчерашний «Труд» и сделал ебало кирпичом. Он успел тютелька в тютельку: не прошло и пяти секунд, как дверь горницы распахнулась, и зареванная Наташка буквально рухнула к его керзовым сапогам.
- Папочка, папочка, - давясь слезами, лепетала девушка, - я там птичку слушала… а потом стрельнул кто-то… из-за забора… и убил, на меня даже брызнуло что-то… за что, зачем? А-а-а-а-а-а-а-ы-ы-ы-ы-ы-ы…
Соловьев поднялся с дивана так, что взвизгнули все пружины. Ладонь, покрытая мозолями с навеки въевшимися ГСМ, уверенно нашла прислоненный к печи полупудовый длинный ухват для чугунков.
- Не плачь, доченька! То мальчишки, быват, озоруют… Прилетит к тебе другая птичка, дай срок. А с энтими фулюганами я щаз разберуся…
Пинком распахнув дверь, Соловьев пружинящим шагом направился к калитке. Ухват, словно винтовка, по военному лежал на его правом плече. Обнаружится ли за плетнем кто-нибудь из деревенских пацанов, его не особенно волновало, но глаза Соловьева горели праведным отцовским гневом. На крайняк он въебал бы сейчас и председателю колхоза.