Ему было так больно. Который день тяжесть в груди не отпускала, и он мог только спать. Ему никогда ничего не снилось, кроме ее глаз. Хотя, снились не глаза, а выражение в них. Любовь…
Первые минуты после пробуждения, когда перед глазами был только серый потолок в возрастных морщинах и трещинках, были незабываемы. Умиротворение. Любовь в ее глазах.
Резкое чувство себя накатывало мгновенно, как под безжалостной вспышкой фотокамеры, - пивное брюшко, опухшее лицо, дряблые руки и ноги, впалая худая грудь. И – возраст. Ну да. Сорок восемь лет…
Сорок восемь лет подвижничества. Одиночества. Поисков. Результат – отрезанная от всего (в том числе от бытовых удобств) комнатушка в коммунальной квартире. Это был итог. Окончательный. «Взбодрись, старик, - в тишине голос его был хрупок до жалости и боли, - разве высохло твое море? Хотя ты, конечно, не Сантьяго»… Этот голос за сегодня был первым. А ведь было время, когда голоса в голове не умолкали ни на секунду – читали стихи, бормотали слова книжных героев, шелестели отголосками прожитого дня… ни на секунду…
Ооо… тяжесть в груди нарастала, перекатывалась, чувствовалась физически. «Сантьяго, ах, Сантьяго, мне так больно!..» Он засыпал, просыпался, спал и не спал, бредил. В сумерках ему показалось, что одеяло наползает на него, подбирается к горлу, бугрится. В страхе сев на постели, он резко отбросил темное, пропахшее потом, холодное одеяло. Но ком остался на месте – на худой, впалой груди. Он шевелился, а на его болезненной верхушке образовалось светлое пятно.
…Ночь затопила комнату, закрыла бесплотной рукой его глаза. Он чувствовал, что роды близки. Комочек перестал быть комочком. Теперь это был большой кожаный мешок, на который, кажется, ушла вся Его кожа. Чувствовал он себя стянутым и не мог пошевелиться. От слабости недельной (или больше?..) неподвижности, от этого страшного мешка, выросшего на груди, казалось, прямо из сердца. В мешке бился пульс.
«Так всегда. Где болит – там и пульс. Где болит – там сердце».
Он думал, что знал о боли все – о физической и моральной. «Я ничего не знал о боли». Он мельком подумал об этом, когда дозревший кожаный мешок стал рваться. Со светлой своей верхушки. В дыру, появление которой сопровождалось Его хрипом, вылез тонкий, продолговатый палец с розовым ноготком. Потом выпросталась рука, которая опустилась на поверхность мешка и с видимым усилием потянула на поверхность тело…
Роды наконец кончились. Измученный, он дошел до безумия. Он был безумен и знал это. Потому что видел явившуюся из его грудного мешка, который теперь остался лежать на груди дубликатом пустого брюха.
Она была прекрасна. Нежная, тонкая, с удлиненными изящными формами, с просвечивающей бело-розовой кожей. Она была голой, как новорожденный ребенок. Но она была женщиной: мягкие змеи волос падали на высокую спелую грудь и между бедер пушился маленький золотистый холмик. Она не стеснялась наготы. Поднявшись с некоторым трудом, постояв на своих длинных стройных ногах, она пошла по грязной, необжитой комнате. Ее маленькие ступни казались слишком белыми, неестественно прекрасными на пыльном, в разводах, дощатом полу. Она ходила, грациозно изгибаясь, чтобы всмотреться в какой-нибудь предмет и один раз ее узкая ладонь накрыла статуэтку, неведомо кем занесенную сюда. Старую, потрескавшуюся, глиняную голубку.
Она осмотрела неприглядное жилище и вернулась к нему, задыхающемуся от слабости и потрясения. Из ее глаз лилось зеленое свечение. Таких глаз он еще не видел – они верили. Им нельзя было лгать.
- Это красота? – спросила она наконец. Ее голос утешил его, как прохладная вода – пересохшее горло…
- Нет, - честно ответил он.
- Это любовь? – спросила она его снова.
- Нет, - прошептал он.
- Это – жизнь? – спросила его в третий раз.
- Нет, - слово прозвучало глубоко внутри. Своего голоса он не услышал.
Стало очень тихо, как бывает перед рассветом. Он закрыл глаза, чтобы не видеть, как она уйдет.
Она ушла.
Утро наступило, не разбудив голосов в голове - их не было. Потому что голова умерла. Вслед за сердцем.
Пульс – там, где рана. Сердце – там, где болит.