Ты пришел за неделю до 26 января - не звуком, не видением, не прикосновением, не запахом - смещением времени и пространства за моей спиной, острым голодом – нет, жаждой одиночества, ведь одиночество пьют. А еще аллергией на людей, на живые голоса, мешающие тебя чувствовать и отметить твою смерть.
Дома легко – можно запереться в комнате, вытурив за дверь даже тень – добрую собаку. Можно взять в ладонь синюю пепельницу, набитую окурками – это все, что я забрала после похорон. Можно вытащить со стеллажа парочку книжек, с неразборчивой врачебной подписью. Когда ты на время просыхал от водки, всегда нес маме цветы, а мне – книжки.
Вот так, обложившись артефактами, можно поговорить с тобой.
На работе – хуже. В кабинете вечно кто-то шарится и галдит. Иногда срываюсь, жалею, что развела демократию по принципу «кто кого переорет». Но по-другому, увы, не получится. Ты ведь меня понимаешь, ты тоже был хреновым начальником.
- Сходи в церковь, помяни, - советует подруга Ирка.
Что там делать, в церкви? Мы с тобой доктора и точно знаем: нет за чертой ничего. Не должно быть. То, что было тобой, находится по адресу: пять тысяч километров на запад и еще два метра вниз, в песчаную почву. Подозреваю, то, что было тобой, выглядит вполне эстетично – огромный ширококостный скелет, возможно, обтянутый кожей – все условия для мумификации.
В какой-то степени тебе повезло – нечему было гнить. В твоем истощенном теле парадоксально жила и здравствовала только сама смерть – аневризма аорты, шарик голубой. «Девочка плачет – шарик улетел»… Шарик пульсировал в животе, играл с тобой, притворялся – вот-вот… И лопнул, конечно. Ты ждал этого момента год, после врачебного приговора: «Операция невозможна». Кто бы сомневался в твоей реакции: выдернул подключичный катетер, послал коллег на хуй и ушел домой – умирать.
Тебе повезло вдвойне – только праведники гибнут мгновенно. Боженька, наверное, ошибся – ты не праведник. Ты утопил в водяре все Его милости – мозги, здоровье, внешность голливудского мачо – этакий викинг, Рутгер Хауэр сибирского разлива. Ты просрал любящую жену и меня, твою хорошую дочь.
Кстати, хорошая дочь начала желать тебе смерти лет тридцать назад. Неосознанно – просто хотелось, чтобы ты исчез. Чтобы никто не приходил домой после полуночи, не включал свет, не требовал пожрать. Чтобы я не тряслась на кухне в ночной рубашонке между тобой и мамой. Чтобы не звонили доброжелатели, не рассказывали жене, в чьей койке ты сегодня ночуешь.
Один раз я тебя ударила – куда дотянулась, туда и треснула. При большом скоплении народа. Какая-то херня праздновалась в доме культуры – то ли 1 Мая, то ли День казахской авиации. Я солировала в пионерском хоре, ты в хоре медиков – вот такой дурдом. (Стопроцентный слух и голос – один из твоих ненужных подарков). Мы шли в фойе с подружкой. Ты меня не заметил – окучивал какую-то бабу в длинном платье. Я и не помню, что меня взбесило. Думаю, не столько лапа на чужой заднице, сколько самоуверенное сладкое мурло – жаль, что я до него не дотянулась. Ты меня, конечно, быстро остановил, стал оправдываться перед обалдевшей компанией. Хватило ума произнести фразу, ставшую потом формулой: «Моя дочь – это я, только не пьет».
Потом жизнь доказала твою правоту, но тогда ты явно преувеличивал. Учительница географии – хуй знает, зачем тебя занесло в школу к дочке-отличнице – сказала: «Удивительно! Ты так на папу похожа, но от него глаз не оторвать, а ты у нас – так себе…»
Ага. В точку. Законная судьба дочерей красивых отцов. Кто-нибудь видел наследницу актера Машкова, например? Вылитый папаша, а страшная, шопесдетс.
Я слишком рано решила, что на тебя в этой жизни рассчитывать не приходится: понты, пьянка, нищета. Все сама – никто не защитит, не поможет. Спасибо тебе за это, за готовность, обдирая ногти, карабкаться по судьбе.
Ты был полной противоположностью настоящему мужчине, если верить Вито Корлеоне. Крестный отец сказал, что мужчина должен заботиться о семье. Тебе понадобилось двадцать лет, чтобы это понять. Понадобился мальчишка-безбилетник, которого я привезла к тебе в огромном животе.
Пожалуй, это первый момент, когда сердце мое сжалось. Ты был такой нелепый во Львовском аэропорту - в потертом пальто, с дрожащими запойными руками, с виноватой улыбкой. Ты не заметил своего зятя, аккуратно подгреб меня к себе и долго не отпускал. От тебя пахло дешевым табаком, перегаром и почему-то сеном…
Ты показался мне старым и слабым. Совсем не тем, что когда-то, ради прикола, одной рукой поднимал над головой 60-килограммовую дочку.
Через неделю, брезгливо отодвинув юного папашу, ты взял на руки своего внука – оценил голубые глазки и фамильные пепельные прядки, сказал: «Наш парень. Жаль, что не девочка».
Еще один твой бзик. «Нах эти сыновья! Только дочка – гарантия, что род продлится. Пусть хоть от негра рожает – все равно внуки мои. А сыну какая-то блядь рога наставит – и кого я буду любить?»
Последующие двадцать лет я приезжала домой раз в год, а то и в два – чаще не получалось. Ты старел стремительно, я – стремительно возводила крепость своей судьбы. Не стоит и говорить, что мужчины твоего типа в обязательную программу категорически не вписывались. Эдипова комплекса у хорошей дочери плохого отца не было.
Я приезжала редко, из двух недель посвящала тебе пару минут, но ты и не настаивал, не лез в мою жизнь, и не делился своей. Но жутко хвастался моими сомнительными достижениями перед друзьями, и обязательно добавлял: «Дочка – это я, только не пьет».
Вспоминается твоя последняя драка – какого-то борзого малолетку ты, пенсионер, йобнул молочным бидоном. Чуть не убил.
Но запал все-таки кончился. Утихли семейные скандалы. Как все старые алкоголики, ты пьянел и вял от одной рюмки.
Вспоминается и твое знакомство с внучкой: никогда в жизни ты не уделял мне столько нежности, как этой черноглазой девочке, совсем непохожей на нас с тобой. Все правильно: «Пусть хоть от негра рожает…»
А потом мне сказали, что ты умрешь. Не сейчас, не надо бежать в авиакассу – чуть позже.
Я, конечно, не побежала за билетами, а основательно выполнила долг хорошей дочери – приехала через полгода, летом, на целых двадцать дней – подвиг при моем графике.
Я села возле твоей постели с какими-то говняными подарками – хороший чай, сигареты, тайком от мамы – бутылочка. Я и не предполагала, что приехала к тебе не отдать долги, а получить – сполна…
Мы говорили три недели. Ты переливал в меня свою жизнь – сильным, спокойным, трезвым языком.
Я видела белобрысого мальчишку, дерущегося в кровь за ссыльную немецкую девочку Эльзу.
Я видела голодного студента Иркутского меда, разгружающего мешки на ангарской пристани.
Я видела тигриные следы в дальневосточной тайге, и тебя, молодого врача, с карабином в руке.
Я видела женщин – центростремительное вращение юных лиц, не оставлявших в твоей душе ни царапины, ни ожога.
Я видела позднюю встречу с моей матерью, которую ты называл «карманной женщиной». Тебе хватило часа, чтобы сделать ей предложение и никогда не пожалеть об этом. И плевать, что жалела она.
Я видела твоими глазами лобастую угрюмую девочку - дитя любви, слез и разочарований. Я видела твою хорошую умную дочь, которая должна, просто обязана сделать в жизни то, чего ты не смог.
Мы были вместе три недели. Аневризма пульсировала в такт словам - это было видно даже через простыню. Трудно привыкнуть к ритму смерти, к навязчивому напоминанию: «Я здесь».
Перед отъездом я спросила напрямую:
- Почему ты никогда не разговаривал со мной? Неинтересно было?
- Дуракам все неинтересно, - ответил ты.
Конечно, я просила тебя дотянуть до семидесяти – ну, давай, всего полгода осталось. Конечно, ты пообещал, даже улыбнулся на прощанье. И, конечно, обманул.
Я только теперь понимаю, что плохих отцов не бывает. Ты был нужен мне всегда. Хотя бы для того, чтобы строить жизнь, в ужасе оглядываясь на твою.
Теперь – вот какая штука – и смотреть некуда, и сравнивать не с чем, и стараться не для кого. Для остального мира сойдет и так - в нем не так уж много любви.
А еще почему-то очень холодно. Нет, правда. Минус тридцать на дворе…