Наконец этот день настал. Всё было так, как написано в бизнес-плане. Тараканы, не различающие букв на баллончике «дихлофоса», выше этих мокриц, не внемлющих образной речи. Как они радовались, когда расшифровали «Звезду Полынь», как радиационное заражение. Смех! Я помню, начало операции «Полынь». О, Сияющий, это было грандиозно. Когда диверсионные группы вводили препарат С13-«полынь» в трубы водоснабжения, города вымирали скорее, чем рассыпается домино по известному принципу. Эффект, был не в яде, а в способе распространения. О, Сияющий, это было блестяще задумано. И ещё… тогда ничто не предвещало катастрофы.
Я помню, как начался этот день. Первый день без рассвета. Я вышел на ветер, и сложенные казалось ещё на века, мои крылья чернее гудрона, распахнулись и подняли меня. Я нёсся над ненавистным городом, зная, что пришёл конец его, и готов был заглянуть в каждое окно, чтобы почувствовать, как с криком ужаса с губ срывается последнее дыхание. Как любовники ещё мгновение назад ласкавшие друг друга вдруг вцепятся бешенными кошками в глотки и в глаза, раздирая жизни друг друга. Это была забава, Сияющий! Я упивался этим днём. Я ждал его и обрёл. У меня была цель. Я помнил о нёй. Но наслаждение искушало меня. И я медлил. Гибельно медлил.
Я начал со школьного двора. В углу стаей был, по обычаю, распинаем одиночка. Уже налитые не детской силой, но ещё с невинностью непогрешимых истязателей, они загнали его. Они даже не обернулись. Им показалось, дерево качнуло ветром и нагнало тень. Они не знали ещё, что тень не отступит. Мой средний палец взрастил металлический, длинный ноготь, острый как шило. И палец вытянулся тугой стальной проволокой. Первым делом, я выжал тупого. Мне показалось, даже после смерти его глаза не изменили взгляда. Нагнал коварного. Он корчился на бетонных ступеньках. И потом долго истязал жестокого, надеясь рассмотреть хоть крупинку наслаждения и радости в глазах их жертвы. Но он был стоек и тих до самого конца. Пока его не подобрали те, белее света. Я вырвал руку и отступил, я ненавидел их архаичные хитоны, лебяжью поступь и распушенные перья. Я ненавидел, и отвернулся. Я знал, время нашей схватки ещё не пришло.
Школу я сжёг из железной саранчи. Летающий танк завис над бетонным пауком. Струи плазмы выплавили стекла и линолеум. Всё, что было между ними, превратилось в пар. Я вдыхал этот чад с наслаждением, вспоминая операцию «Полынь», самое начало.
Очень скоро мокрицы поняли, кто враг. Пытались сопротивляться. Я хохотал громче, чем в театре абсурда, когда они, пришёптывая и кланяясь, шли по прежним тропам на завод через ларёк. Но сейчас настал тот день, и мы больше не скрывались.
Я развернул саранчу. Спикировал над фабричными. Сначала я стрелял каждому в лицо. Мне было весело наблюдать, как бессмысленные шарики белёсых бессмысленных глазок разлетаются густыми как сопли ошмётками. Потом я утомился и провёл ковровую бомбардировку промзоны.
Я забыл о деле. И даже не вспомнил о ней.
Хохотал, когда те, белее света, выгребали изредка тени редких мокриц из густой гари. Мокрицы были обречены. Сопротивление их нельзя было принимать всерьёз. Спасались фанатики. Многие, очень многие поспешили встать на нашу сторону. Они были разумные люди. Они помнили эту старую поговорку - твой седой каламбурец - о Сияющий: если не можешь победить врага, присоединяйся к нему. Я хохотал. Мокрицы таяли. Я так увлёкся их муками, что едва не забыл о главном. Я поднял саранчу. И полетел искать её. Я знал исчезновение тысяч жизней не так важно как лишний удар её сердца. Она может опрокинуть весь этот день. Пока она жива, цель не достигнута. Пока она жива, и цел ужасающий плод.
Мои тяжёлые каштановые кудри реяли, за спиной клокотали наполненные ветром крылья, а железная саранча уже заходила на боевой разворот. Этих лизоблюдов, холуев и фигляров, я оставил на десерт. Да и где же искать её как не в этой стеклянной громадине, сверкающий как глаз порочной самки. В тюрьме из стеклопакетов. Чтобы добраться до места я миновал церковь и абортарий. Здесь на окраине пламя не доработало. Зданиями занимались всадники. Я сделал саранчу невидимой и вошёл в небоскрёб. Их влажные тушки трепетали.
Сисадмин истязал себя, в мечтах переселяясь с секретаршей в Содом. Секретарша запускала неестественно наращенные пластиковые когти в размякший череп шефа, а другой рукой вытягивала булыжник лопатника у него из-за пазухи. Шеф стрелял из охотничьего ружья в пах секретарше, валил её в глиняную яму, следом швырял костлявую жену, заливал их бензином. И в тайне мечтал о студенте-курьере. Курьер прятал за улыбкой и придуманным актёрским дрожанием-расстеряностью, душу кесаря. И грезил подстеречь престарелую бухгалтершу с выручкой. И не только ради денег.
Я жёг их железом, истязал плетьми, травил гиенами, но они испытывали не боль, а восторг и от него такое чудовищное унижение, что и десять смертей не вместили бы в себя столько страданий, и от этого уже мучились.
Я залил весь город, не размениваясь на отдельные учреждения, толстым слоем напалма. И поджёг. Духота, стеснявшая город многие годы, исчезла как озоновый слой. Леденящий вакуум сжирал дыхание. Воздух таял.
Единственным, кто мог знать о месте её нахождения оказался бородавчатый толстяк корректор. По ночам, он успокаивал себя воспоминаниями о ней и ритмичными движениями на сон грядущий. Он корчился и вонял, как жжёная пробка. Я заставлял кричать его в терцию. Это было бесподобно. Потом, правда, пришлось вырыть траншею в метр глубиной, счищая его склизкие останки с манипулятора. Её след исчезал, как на прибое.
Город пылал. Он занялся с концов, как чаша огненного пунша. Вскоре пламя вызрело бутоном в центре. Телевышка выгнулась сожженной спичкой. И тогда я обратил внимание, на замешкавшихся всадников. О проклятый миг. Проходи. Проходи, не задерживайся, зачем ты терзаешь меня теперь снова, когда всё кончено, и я обречён. Но нет, я и сам увлекаюсь следом за этим проклятым мгновением. Стремясь, не ведая того, к своей гибели.
Маленькая недавно белёная плохой краской церковь, в проулке, за абортарием. Рядом, за оградой было кладбище, теперь превращённое в пашню. Абортарий разевал хищные рты выбитых окон. Всадники развлекались тем, что надували мокриц в оконных проёмах, как мыльные пузыри. Мокрицы лопались, доставляя рыцарям немыслимое развлечение. Рыцарей было сложнее оторвать от этой выдумки, чем кокаинистов от туалетного бачка.
Я непростительно долго трафил им. Заигрался….
Я погнал саранчу над детским садом. Фигурки в окнах лопались под дуновением плазмы, и я трепетал в отчаянном игровом азарте. Жалости я не чувствовал. Кого жалеть? Мальчиков, которые превратятся в зомби с заспиртованными, как в Кунсткамере мозгами. Девочек, быстро привыкнущих совокупляться за подачку. Будущих насильников, подлецов, не отличающих лжи от правды, умертвляющих своих матерей за квартиру, плавающих в сладостных волнах соблазна, ублажающих себя образами развращенных малюток. Потчующих дворовых котов деликатесами, и прогоняющих от себя детей своих. Умирающих в суете между чеком на пылесос и залогом за квартиру. Продающих в заклад и себя, и жён и детей своих. Рабов. Мокриц. Кого жалеть? Ветер и небеса цвета гнева. Кого жалеть? Есть что-то в наивысшей степени экстраэротическое наблюдать, как кипящая струя напалма ударяет в толпу детей. Совсем маленьких. И они тают, один за другим. Зачатие наоборот. Разве не элегантно?
С уст моих уже готово сорваться столь сладостное мне гневливое слово, но теперь я лишён этой радости. О Сияющий! Ужас и ужас, вот что осталось мне в наказание за оплошность.
Мы лупили по церквям со всех стволов. Саранчи работали в режиме полной материальной нагрузки. Я сам видел, как по стенам пошли трещины. И приказал добавить силы. Я сам видел, как вспыхнула после этого цитадель с пятью громадными куполами, та что на бульваре. Я сжег все форты на этой территории. Дольше всех держалась маленькая зачуханная, бревенчатая, похожая на баню, постройка. С неё уже снесло кресты. И я сам видел - почернели лики на стенах, и плавилась бумажная голубка под сводами. А потом всё лопнуло словно шар, в который погрузили иглу. Ошмётки подбирали те, белее света. Мы отгоняли их из огнёмётов. От них воняло, как от палёных куриц.
Тогда же, в тот момент возле абортария, их не было уже ни одного. Наверно это меня и расслабило, я утратил бдительность, зарвался. Простишь ли ты меня Сияющий? Я то уж точно себя не прощу.
От гнева небеса были цвета раскаленного базальта. Лавой наполненные облака плыли над нами. Света не было. Цвета гудрона столбы поднимались над обезлюдевшим полем. Вой и плачь высохших рабов, снизками тянувшихся за нами, ублажал наш слух. Мы праздновали победу. Ах, моя жестокая доля. Как продолжать рассказ?
Церковь простояла долго, но даже когда лопнули стены, и разошлись, даже когда провалился свод, и опрокинулись кресты, что-то не пропускало нас вперёд. Пламя не рождалось. И гнев словно достигнув высшей точки, одернулся паром и потянулся к небу вместе с дымовыми столбами. Ушёл из груди последним задавленным стоном раба. Кресты огненными стрелами воткнулись в землю.
Я первым вошёл в поверженную цитадель. Защитники уже завернулись обугленными подмётками. По крайней мере, воняли и выглядели очень похоже. Я шёл по шестигранным звёздам и ненавистные знаки лопались, распадались, цепной реакцией трещин. Я всматривался туда, где ещё недавно высился неприступный как дот, амвон. Парча стелилась мне под ноги и я с радостью попирал её своими закопченными сапогами. Меня пробудил крик. Сладкий сон корчился. Я увидел её и сразу узнал. Не знаю, всегда не мог понять Его выбора. Святое до банальности лицо. Слегка припухшие глаза. Хотя возможно смерть исказила её черты? Я не вглядывался. Нет, не было страха, ни отвращения. Я считал свою работу законченной. Игру выигранной. Я видел расклад противника, знал свою силу, и мне оставалось только перевернуть карты. Ты знаешь, Сияющий, это мой нелюбимый момент. Это хуже поражения. Когда кончилось испытание неведением, и ты просто сгребаешь выигрыш со стола. Мной овладела пустота. Я сжёг мать без сожаления, моментально и деловито. И только потом, когда огонь пополз по разворочанной плоти, скользнул по пуповине и исчез, я заметил ребёнка. Она завернула чадо в церковную парчу и сложила под сводом. Вот здесь-то что-то и рухнуло во мне. Прости, Сияющий. Меня смутило даже не то, что это девочка. Не её даже я пожалел, клянусь, а её вывернутую неловким движением испуганного акушера ножку. Эта сломанная ножка, прямо ужалила меня в сердце. Что-то лопнуло в чёрном нутри моём, распалось, и в тот же миг... Не её стоны разжалобили меня. Не её плач пожалел я, а всего лишь хромоту. Хромоту! Но ярко всем сердцем, со всем неистовством истинного живого сострадания. В тот миг я и понял, что пропал навеки. Я понял, что пропал и предал тебя. О, Сияющий! Опрокинулся весь этот подманенный и сладостный день. Всё рухнуло. Провалилось. И в разломах чёрного и сверкающего, как гудрон мрака, показались те, белее света.