Клава скончался в день своего тридцатилетия, не дотянув всего лишь 1095 дней до возраста Господа нашего Иисуса Христа Спасителя из Назарета. Умер он глупо, бездарно и совсем не героически – подавившись за ужином рёберной косточкой рыбы хариус, кою нерадивый повар его Мария Светланович, с самого утра жестоко расстроенный и веско опечаленный своими семейными неурядицами, позабыл удалить из обязательного субботнего рыбного филе.
Заметим ради справедливости, что печалиться шеф-повару было отчего. Жена Марии Светлановича – Сидор Натальевна ни одного дня в жизни не работала. Устойчивая идиосинкразия к любой разновидности работы плюс несокрушимая вера в материальную обеспеченность со стороны супруга-профессионала, рубящего при помощи своего кулинарного дара немалую капусту, довели Сидору Натальевну до последней стадии абсолютного безделья и ничего-не-делания. Она просто зверела от скуки, целыми днями листая всякие там “Vogue’и” и “Cosmopoliten’ы”, бездумно пялясь в здоровенный телевизор, в сотый раз за утро поправляя макияж и болтая по телефону с немногочисленными суками-подружками. Когда и это всё ей надоело, а биться головой об стену стало больно и неинтересно, Сидор Натальевна открыла для себя новый, по-праздничному цветной и захватывающий мир – мир блядства. И этот мир ей понравился. Она принялась блудить налево и направо, изменяя Марии Светлановичу с его друзьями, врагами, соседями, одноклассниками, с просто случайными прохожими, с маститыми композиторами и спившимися сапожниками, с сотрудниками Сами-Знаете-Каких Органов и прыщавыми юнцами-дрочилами, с ресторанными лабухами и продавцами штучных отделов, с грузинами и мозамбикцами, с садо-мазохистами и гомосеками, с женщинами и собаками, с электро-вибраторами и огурцами крупных размеров, - один раз она даже умудрилась перепихнуться с восьмидесятипятилетним слепым импотентом-эвенком, вполне, кстати, заместившим свой сексуальный дисбаланс ловкостью длинного вертлявого языка и жадностью голодных лживых пальцев… Под утро эвенк с довольным гиканьем укатил на восьмёрке ездовых оленей в направлении Нарьян-Мара, сфиздив на память туалетный ёршик и гипсовый слепок пениса Джимми Хендрикса, который подарил Сидоре её предыдущий хахаль – длинноногий солист балета с поджарым задом и жидкими волосёнками неопределённой расцветки. В постели сей балерун был неистов и сумасброден, любил рычать по-звериному и размазывать мутное семя по слегка постаревшему лицу Сидоры. Она, кстати, спала и с его отцом, генеральным директором Фуевской Оперы, - тот, в отличии от отпрыска, был тучен, вальяжен и нетороплив, - после акта он, забывая помыться, поворачивался к Сидоре жирной спиной и мгновенно засыпал. Сидор же вставала, накидывала на мокрое от пота тело розовый халатик и шла на кухню курить.
Тут же, на кухне, спал в раскладывающемся брезентовом шезлонге и Мария Светланович, уже более года как отлучённый от пышного тела своей супружницы, - он спал на спине, широко раскинув в стороны руки и ноги, и видел во сне бесчисленный табун лошадей, скачущий по песчаному брегу Ильмень-озера в направлении полной луны, криво висящей над неровным горизонтом. Сон был не плох и не хорош, сон был обычен, проблема же состояла в том, что всё это (лошади, Ильмень-озеро, полная луна) повторялось из ночи в ночь с завидным постоянством вот уже несколько последних месяцев. Мария Светланович, вздохнув, отправился в районную поликлинику, где за приличную мзду с унылым видом записался на приём к знаменитому на весь город невропатологу-психотерапевту. Ни внешностью, ни поведением своим впечатления на него светило медицины не произвёл . Своим серо-зелёным обличьем психиатр был похож на декаденствующего мудака-террориста конца девятнадцатого века, - он, не переставая, грыз кривые ногти, одну за другой курил фальшивые кубинские сигареллос, щедро посыпая пеплом обшлаги потёртого пиджачка от «Брукс Бразерс», иногда ни с того ни с сего вдруг начинал заливисто хихикать и повизгивать девичьим голосом, - он, сучара, даже не удосужился более-менее понятно разъяснить Марии сущность его фатальной тяги к похожим, словно два кадра с одного негатива, сновидениям. Расстроенный повар покрутил доктору указательным пальцем у виска и, хлопнув дверью, покинул кабинет.
«Эка невидаль – лошади!…» - подумал ему вслед психиатр. Ему самому с монотонной периодичностью снились одинаковые сны, - каждую ночь за ним гонялся по бесконечно-тёмным коридорам a lá Doom-][ ужасающе небритый и нетрезвый мужичина с яростно блестящей бритвою-опаской в мускулистой руке. Матерясь и богохульствую мужик остервенело вопил вслед : «Must die!!!… Must die!!!…», вероятно, имея в виду, что зарежет невропатолога к ёбаной бабушке, попадись он только к нему в волосатые лапы. Взмокший от страха преследуемый лишь молился сквозь сжатые зубы и бежал, бежал, бежал, бежал и бежал, надеясь спастись от кошмарного маньячищи. Однажды ночью, видимо, психиатр всё же сплоховал, ибо нашли его поутру в постели с удивляющим усердием нашинкованного на мельчайшие кусочки и ошмёточки.
Приёмный сын его, Ольга, девятнадцатилетний алкоголик с вечно воспалёнными глазами и трясущимися ладонями, с тихой радостью воспринял известие об отчимовой кончине. С плохо скрываемым нетерпением он, постоянно ёрзая и почёсываясь, едва пересидел процесс отпевания, похорон и гражданской панихиды, после чего рванул на драйвере к покойному домой и, в компании лихих друзей и подружек, тут же начал методично пропивать папашкины вещи, сбережения и предметы обстановки. Спустя две разгульные недели всё было пропито до последней мелочи, друзья исчезли в небытие, деньги закончились. Ольга провёл первый за последние несколько лет трезвый вечер, - дома, в темноте, наедине с голыми стенами, мысли его были темны и муторны, к рассвету его нервы сдали окончательно и бесповоротно, и он повесился на крюке от пропитой люстры, одолжив у соседа по этажу Штокмана, поволжского немца, шёлковый шнурок и кусочек хозяйственного мыла.
Сосед по этажу Штокман настолько был потрясён видом абсолютно трезвого Ольги, что сдуру дал ему всё, что тот попросил, - позже его затягали по судам, навесив на беднягу всех собак, начиная от пособничества в самоубийстве и заканчивая участием в жидо-массонском заговоре с целью свержения кабинета министров Дуркраины, - Штокман отпирался, оправдывался, нанимал жадных адвокатов, но колёса судебной машины уже крутились вовсю, и теперь бедному бошу ничто и никто не могло помочь, - сразу же после показательного судебного разбирательства, транслировавшегося по спутнику почти на всю Рассею, ему выдали грязно-оранжевую робу с бубновым тузом на спине, выбрили пол-головы и отправили пешим этапом в Хабаровский край, заготавливать для нашей быстро беднеющей и хиреющей страны ценную целлюлозу. На лесоповале Штокман в первый же рабочий день вдвое перевыполнил норму, за что и был жестоко избит своими же товарищами по камере, целых девять дней провалялся в тюремной больничке, а, выйдя из неё, тут же был опущен активным педерастом с сомнительным и тёмным прошлым по фамилии Малевич. На физиономии двух-с-хуем-метрового Малевича навеки застыла маска убийцы и насильника, вопреки же звероподобным чертам лица своего, был он натурою тонкой и поэтической, неплохо играл в буру и на литаврах, пописывал, сидючи на параше, остросоциальные памфлеты и зарисовки из жизни лагеря, и даже нарисовал для зековской столовки никем не понятую картину, изображавшую из себя обыкновенный чёрный квадрат размером метр-двадцать на метр-семьдесят. Понравившемуся ему с первого взгляда Штокману Малевич дал новое имя – Алёнка, и сделал своим постоянным сожителем, и даже полюбил его по-своему, по-бандитскому, выбил ему лучшее место в пидорском уголке, частенько выручал с куревом, а в зимние долгие вечера иногда даже подкармливал эрзац-галетами, отбираемыми у других чушкарей и петушар. Спустя некоторое время, при попытке хищения из супового котла большой мозговой кости для любимо(й)го Алёнки, Малевича прикончил шестью выстрелами в голову подслеповатый охранник.
Подслеповатого охранника звали Валентина Птицын, и его поступок не остался незамеченным. За проявленную на рабочем месте доблесть начальство исправительно-трудовой колонии поощрило его почётной грамотой аж с тремя здоровенными печатями и витиеватой подписью начальства, плюс премировало его двадцатидневным отпуском для посещения родных мест, которые, кстати, располагались совсем неподалёку, - буквально в ста-ста пятидесяти вёрстах на юго-запад. На двадцать первое утро Валентина вернулся назад в зону, окрепший и порозовевший, привезя с собою полный рюкзак домашнего деревенского сала и жестокий сибирский сифилис, спустя пол-года и загнавший его в могилу. Похоронили его без оркестра на заплёванном пятачке чуть левее штрафного изолятора.
Перекосившаяся от горя мать-старушка его, узнав о бесславной кончине своего единственного и горячо обожаемого сыночка-балагура, в ту же ночь измазала густым дёгтем ворота соседской вдовушки-солдатки, к которой Валентина частенько заглядывал на пистон-другой во время своего столь фатального отпуска. В отместку вдова пергидролем потравила старухе всех кур и индоуток; Птицына-старшая в долгу не осталась и подожгла подлой солдатке овин; в ответ вдова при всех помочилась пакостной старушенции в колодец; после чего мать усопшего Валентины, подкараулив вдовушку на площади возле клуба, влепила ей в живот из именного, оставшегося ещё с русско-японской шотгана добрые пару килограмм свинцовой картечи, причём, если б не промазала ввиду неучтённой поправки на ураганный ветер, то точно бы уложила её на месте. К счастью для обоих женщин, вдова-солдатка осталась практически полностью (если не считать отстреленной выше колена левой ноги) невредимой, она смекнула, насколько опасными стали их взаимоотношения с бесноватой Птицыной, пошла на попятный, и вежливо, почти не употребляя ненормативной лексики, в присутствии почти всего населения их заимки, сбежавшегося на звуки выстрелов, принесла старухе публичные извинения. К сожалению, старуха извинений не приняла, а, возможно, и попросту не услышала по причине некоторой тугоухости, вследствие чего и раскроила суке-солдатке череп кипарисовым прикладом всё того же пресловутого дробовика.
И кто знает, - а не было ли это наилучшим выходом для всех : для вдовы-солдатки, для кровожадной Птицыной, для её сына-сифилитика, для рецидивиста Малевича с его ненаглядным партнёром Штокманом, для юного алкоголика Ольги, для отчима его (психиатра), для Сидоры Натальевны, для её многочисленных ёбарей и любовников, для безутешного повара Марии Светлановича, ну и, конечно же, для самого Клавы, скончавшегося в день своего тридцатилетия, и так и не дотянувшего всего лишь 1095 дней до возраста Господа нашего - Иисуса Христа Спасителя из Назарета.
(17 - 20 июня)