Этот старик уже не думал о смерти. Он давно считал себя уже полностью мёртвым, и даже более того, он возомнил, что все вокруг тоже мертвы, и лишь дети, да-да - маленькие дети, возрастом до шести лет, оставались для него единственными живыми существами. Как и все мёртвые, дед не любил всяческое беспокойство, громкую речь, и особенно - смех. А дети постоянно смеялись над ним, громко, заливисто - ибо старик был неописуемо уродлив. Корявые руки, горб, залитый бельмом глаз, - всё это вызывало у детей веселье. Они смеялись, а старик смотрел на их блестящие, молочные зубы, и тискал высохшими пальцами в кармане пальто древние, как и он сам, плоскогубцы. За свою долгую жизнь старик вырвал великое множество детских зубов, не будучи при этом стоматологом. Он заманивал ребёнка в подъезд конфетой, или шоколадкой, а потом хватал его за шкирку, и изо всех сил бил дитё лицом о стену, тёр его головой о ребристую поверхность, оставляя на побелке кровавые лишаи, после чего заволакивал безжизненное тело в лифт, останавливался между этажами, и начинал выламывать у жертвы зубы, а когда ребёнок от боли приходил в себя, и начинал кричать, тогда дед придушивал его, как котёнка. Но он никогда не отнимал у детей жизнь без их согласия, но всегда спрашивал у жертвы разрешения, а ребёнок в ответ только булькал кровью, пытаясь дышать, таращил слезящиеся глазёнки; и старик, приняв молчание, как знак согласия, душил его уже до смерти.
Воспоминания о прошлом вспыхивали в сознании деда, оставляя мутный осадок собственной вины за то, что он не мог избавить мир от всех этих маленьких паразитов, активно развивающихся в полноценных разрушителей мира, стараниями которых был уже загублен тополь, посаженный стариком много-много лет назад; засохший тополь спилили, а старик подходил и считал на спиле кольца, чтобы знать – сколько детей ещё должны быть умерщвлены ради искупления смертного греха его собственной молодости, ибо дед считал, что только дети повинны во всёй гадкой жестокости, переполнявшей его существо.
Эти мысли ползали в старческом мозгу, как черви в гниющем мясе, прожирая дополнительные ходы для исторжения боли в этот мёртвый мир, и переваривая суть бытия в непригодную для жизни смесь чувств и стремлений. Впрочем, стремление у старика было только одно, а чувств не было и вовсе, - и только питаясь чувством детской боли, он продолжал думать и говорить им слова, которые скопились в его истрёпанной долгой жизнью, хрипящей гортани: только в лифте, или же в тёмном углу под лестницей мог излить свою душу несчастный страдалец, и, глядя в угасающие глаза ребёнка, он говорил, говорил с ними о всём светлом, добром и великом, о том, что с ними никогда уже не случится. Дети слушали его и верили ему, корчась в судорогах неземного счастья, когда дед, не дожидаясь обморока мучимого ребёнка, доставал свои побуревшие плоскогубцы, и начинал выламывать детские зубы, чтобы потом как следует рассмотреть их на дневном свету, и понять, что же такое кроется в этих жемчужных осколках, ради добычи которых была разбита ещё одна раковина человеческой жизни. Но детские зубки молчали, вступив в сговор против старости, и своим блеском в лучах солнца отвергали её, как олицетворение вечной темноты и скорби, - но это не было правдой, а лишь доказательством неотвратимости смерти, воплощенной в виде усохшего старика, тискающего в сухой ладони испачканные в крови крошечные кусочки воспоминаний о детстве.
И он никогда не старался запомнить лиц убиенных детей, они были для него не важны, в отличие от этих маленьких коралловых обломков, извлечённых из тайных глубин детских ртов, мешочек с которыми он всегда носил с собой, а вот перекошенные лица рыдающих и бьющихся в истерике матерей и отцов, обнаруживших своё чадо в подъезде, на залитом кровью полу, старик помнил до последней морщинки, что было несложно, так как они были очень похожи друг на друга, и дед понимал, что их объединяет то же самое, что и лица всех мёртвых, а именно: безразличие ко всему, кроме собственной боли. Вопреки мнению окружающих его мертвецов, он твёрдо знал, что боль испытывают все, и мёртвые и живые, причём первые гораздо более чувствительны и ранимы, когда дело касается смерти живых, в чём он неоднократно убеждался, сравнивая реакцию беснующихся в исступлении родителей с мычащим безразличием их детей, покорно отдающих старику свои зубы, в которых была сокрыта высшая истинна, до сих пор ещё не разъяснённая деду.
Силясь извлечь её из запутанных лабиринтов собственных сомнений и доводов, он мозжил детям головы о заплёванные ступени, вырывал зубы, выворачивал их тонкие шеи, но докопаться до истины всё-таки было никак ни возможно – так глубоко она была сокрыта внутри этих хрупких, маленьких тел, существование которых на свете было единственным стимулом для продолжения пути исканий мёртвого старика.