Жарко. Вернее душно, так душно, что дышать нечем. Под одеялом пахнет анальгином, горчицей, вонь больного, слабого тела. В сумерках мокрой от пота простыни я пытаюсь найти выход наружу, хочу глоток свежего воздуха. Я знаю: глотну воздуха и полегчает. Как с тысячеметровой глубины выныриваю на поверхность, раздвигая в стороны пряную поверхность океана. На поверхности холодно и зябко. Я не вижу ничего: туман, бледный ночной туман, призрак, в чреве которого плавает одинокая – с брешью во всю корму - посудина моего бренного тела. Идёт дождь, мне кажется, что дождь должен идти, если в нескольких десятках морских миль Англия – мечта, до которой мне не добраться никогда. Туманный Альбион, который потонул в тумане. Ветер, он не в силах разогнать белую пелену – он даже не движет её, но я чувствую, я остро чувствую его на своей коже мне холодно, зябко, я ёжусь и тщусь вернуться вниз в тепло и приятную близость океана.
Накрываюсь с головой одеялом. Сон, я должен уснуть, но всесильный песочный человек, похоже, погиб в барханах Сахары, его убили недавно научившиеся стрелять дети арабов, он выпил на пороге моей квартиры стопарик метилового спирта и ослеп. Сидит сейчас и трёт песком незрячие глаза.
Кошмар, благотворный сон не наступит никогда, я вечно буду висеть между явью и выдумкой, гнойным, кровоточащим призраком. Единственное, что обоюдореально для обеих моих ипостасей, – это семилетняя девочка в золотых сандалиях. Она стоит возле моей постели, я вижу, как её алый бант, цветком мака колышется над морем крымской степной травы, а в нескольких километрах дальше, за неровной кромкой горизонта море, Чёрное море, куда уходят бесконечные эшелоны. Гружённые солдатами, офицерами с серыми от жары и нервов лицами, пейсатыми евреями, гружённые скарбом, женщинами с зонтиками от солнца, пушками, дорогими картинами и обесцененными деньгами. Гружённые трупами прошлого. Они все уходили в море, где их ждали пароходы, где их ждали шаланды, где их ждали шлюпки и баркасы. Они повезут это прошлое через море цвета спелой крымской черешни, повезут их в страну полумесяца и горбатых носов. Потом прошлое поедет попрошайничать на пиво и сосиски, будет собирать умершие сплетни в тени каштанов.
Я впервые болел так сильно. Жар не сходит с меня третий день подряд. Я изредка вываливаюсь в реальность сонным, уставшим, без аппетита. Выныриваю ржавым облаком больного пота немытого тела. Когда я трезв от горячечного угара, я пью малиновый чай, ем таблетки и смотрю в сторону окна. Что за ним – разобрать при всё желании не могу. Белое прямоугольное пятно. Но даже в эти редкие минуты здоровой трезвости сознания меня не покидает ощущения от её присутствия. Девочка В Золотых Сандалиях. Прячется кастанедовской смертью за левым плечом – так что резко повернувшись я могу различить красный блик её банта, поёт голосом радио, прячется между строк перечитанного десятки раз Ремарка.
Выздоровел я неожиданно и полностью на четвёртый день. Долгий здоровый – без корчично угарных фантомов – сон. Я проснулся, принял душ, выпил кофе. Сигарета была приятна как поцелуй той-которую-так-долго-добивался. Я был здоров, но здоров по-новому, жил странной свежестью вновь обретённого тела и рассудка. Телевизор включать не стал – боялся, что волна информационной эйфории порвёт меня на месте. Включил компьютер, включил без всякой мысли, но как только загрузился, понял, что включил его, чтобы писать. Писать то, что так важно, писать о том, что мне мерещилось в бреду.
И после этого я не видел ни дня, ни ночи, не видел своих рук, не видел букв и слов. Состояние сродни жестокому перепойному блёву, когда, скрючившись над унитазом, смотришь невидящими глазами в небесную голубизну бачка, а из тебя льются деньги грязным потоком непереваренных салатов и дорогой водки – за которую бы убили, расплещи её вот так же на улице, но ещё до употребления. Полнейшая аффектация. По факту, к процессу имеешь прямое отношение, по здравому размышлению – нет.
Я писал, копил килобайты текста, но не видел ничего, кроме заката странной, братоубийственной войны, ничего, кроме этого алого банта над бескрайними крымским полями. Я курил, иногда пил пиво с друзьями, иногда водил домой одетых в застиранные спортивные костюмы малолетних, познанных до меня не раз и блюющих всё в той же истоме непонимания в кафеле моего туалета.
Я писал и писал. Даже когда спал.
Кое-кто из моих коллег, давая интервью малолетним студенткам заочного отделения журфака для их районных малотиражек, играли плюшевыми, псевдо-писательскими бородами и изрекали: «Когда я пишу, я нахожусь в иной реальности, я своим текстом эту реальность создаю». Студентки, корчась гримасами непризнанного журналистского таланта, выносили это, по их мнению, оригинальное изречение в заголовок статьи. А я не создавал никакой реальности, реальность была мною, и не было ничего, кроме текста этого.
Я бросил девушек, которые были мне дороги, забил на работу и долго копался в своём банковском счёте периодически выискивая там крохи денег на еду и сигареты. Отдыхать я никуда не выбирался. Моя книга, моя Единственная книга стала моим отдыхом и смыслом существования.