Мальчик Митя, тринадцати с половиной месяцев от роду, очнулся от сна. Зевнув и сбив ногами одеяло, Митя вылез из кроватки сквозь пролом в деревянных жердях, коий ненарочно учинил позавчера papa, сказавший при этом:
— Каналья! Извозчик за пять рублев — неслыханно! Они меня в могилу сведут!
— Алексей Иваныч, вы меня сами в могилу сведете с вашим неумеренным потреблением горячительного… — кротко отозвалась на это mama, и против обыкновения ушла почивать не в спальню, а в комнату для гостей.
Всё это Митя наблюдал, но участия в диалоге не принимал, так как разговаривать покуда не умел. Здраво рассудив, что никакими обычными словами справедливости в этом мире не добьешься, он всю свою невеликую сущность пока что направил на совершенствование искусства крика, которое, надо отдать должное упорству маленького человека, довел до абсолюта. И дело это ему удавалось так, что любой взрослый мог только крякнуть. Подали ли к обеду кашу чуть холодней, чем требовалось, либо зловредная кухарка не пожелала отдать ему оставшийся от готовки рыбий пузырь, либо никого из взрослых не оказалось рядом как раз в тот момент, когда ему захотелось подергать ближнего своего за нос, либо за окном банально шел дождь — Митя реагировал на это всегда однозначно. Вначале его симпатичное личико сморщивалось в гармошку, глаза зажмуривались, затем уши Мити начинали подрагивать, а маленький розовогубый рот, в котором прорезались уже четыре зуба, и наметился пятый, раскрывался на ширину чайной чашки и исторгал режущий, захлебывающийся визг, на который незамедлительно сбегалась вся округа.
О своем преимуществе перед всеми остальными Митя был осведомлен ясней, чем кто бы то ни было. Чудесным и, очевидно, бесконечно полезным для него качеством было то, что кричать Митя мог часами без остановки. Уже сам факт того, что в ответ на возмущенные вопли отовсюду сбегались великаны и начинали танцевать вокруг него, как ужаленные, был прекрасен. А богатства, которые сваливались после этого на рыжую Митину головенку, и вовсе были выше всяких похвал. Поцелуи, объятия, сахарные петушки, прогулки верхом на чьей-то холке — всё это не могло не наполнять неокрепшее Митино сердце ни с чем не сравнимым воодушевлением. Раз и навсегда уяснил он, что взрослые боятся крика, как огня. И с тех пор вертел этим рычагом, как хотел. Произрастая с самого рождения в атмосфере крайней терпимости, окружающих Митя считал существами глупыми и никчемными, о чем никогда не забывал им напоминать в обычной своей манере.
— Вот вырастили ирода, — вздыхала иногда вечерами мать, поправляя на нем пеленки. — Сплошная мигрень…
— Говорил я тебе, Лиза, — ответствовал papa, снимая сюртук, — ничем нельзя так испохабить ребенка, как ласками и попустительским отношением. А ты не слушала. Теперь-то уж поздно, матушка… — Добавлял он, в раздражении пощипывая кончики усов.
Мать лишь отмахивалась. А Митя, пихая ногами постылую ткань, заходился в крике, и даже слез не было в этом протесте против всего сущего — таким обыденным для него был этот вечерний диалог, смысла которого он не понимал, но чувствовал всем своим неоперившимся тельцем.
Не менее, чем полное отсутствие внимания к его персоне, Митя ненавидел и презирал любое желание ограничить его в исконных правах, как то: ползанье по паркету на карачках в любое время дня и ночи; требование приглянувшейся ему пищи, пусть даже она будет отвратительно пахнуть и содержаться в запотевшем графине посреди стола; кроме того, он активно ратовал за ослюнение всех и вся, и, естественно, за свое незыблемое право на художественный крик. Сегодня, однако, никто не пытался впихнуть ему в рот бутылочку с молоком, — о, счастливый миг! — не требовал молчания, послушании и смирения, не сюсюкал назойливо, не говорил строго, не путался под ногами…
Митя вывалился из кроватки на пол, повертел головой и стремительно пополз к выходу из комнаты. Дверь, по счастью, ввиду августовской жары была закрыта неплотно, и Митя, посопев и повертев плечами, по-червячьи выбрался наружу. Есть не хотелось, пить тоже, — ужин был на редкость обильным (вчера mama и papa принимали гостей), и даже естественные надобности не пробудили в нем желания исполнить необходимость прямо здесь, потому единственным своим стремлением Митя после недолгого раздумья определил потаскать за хвост пса Шарика. Вот уж чего не хватало мальчугану обыкновенно для полного счастья, так это тоскливого воя испанского щенка, которому, в отличие от несчастного Мити, разрешалось бегать по всем комнатам. Вопиющую несправедливость немного скрашивал тот факт, что во двор выходить запрещалось им обоим (помимо того, что оба любили изваляться в грязи, щенок в дополнение еще повадился разорять клумбы с глициниями), однако, как считал Митя, это псевдоравенство никак не могло служить Шарику оправданием, и потому хоть раз за день, но оттаскать собаку за хвост и вислые уши для него было всё равно, как для взрослых, к примеру, прочитать «Отче наш» перед сном. Привыкший к подобному отношению пес уже давно не сопротивлялся экзекуциям, а только жалобно скулил, и в этой животной скорби чуял будущий отрок собственную безрадостность, коей наградили его злые, презираемые до глубины души родители, лишь прячущие собственную глупость и ущербность под масками хорошего к нему, Мите, отношения.
Сейчас, однако, Шарика поблизости не было. И потому Митя принял единственно правильное решение — искать.
Для начала он попробовал голос, взревев для порядка хужайшим и противнейшим из своих фальцетов. Горло слушалось идеально. Успокоившись, Митя огляделся и оценил обстановку. Справа от него был вход в большую залу, где обычно принимали гостей, спереди — проход к комнатам mama и papa. Эти места Митя к своим тринадцати с половиной месяцам излазил изрядно. А вот справа…
Справа отрывался длинный сумрачный коридор, который он успел пока что изучить лишь отчасти. Не иначе, где-то там и прятался коварный Шарик. Уронив слюнку, Митя причмокнул губами и уверенно пополз вдоль по коридору, устланному истлевшей ковровой дорожкой. Пару раз ему пришло в голову пореветь оттого, что волокна ткани были чересчур грубы для его нежных коленок, но, по здравом размышлении, Митя решил, что в его исследовательской миссии лишняя реклама может только повредить, ибо Шарик, не считая злокозненной кухарки, был единственным обитателем дома, не желавшем поддаваться его желаниям, и, услышав поблизости Митин голос, мог вполне спрятаться в какой-нибудь недоступной щели, что было бы крайне нежелательно.
На полпути Мите попалась комната с незакрытой створчатой дверью, в которой он опознал столовую. С дубового стола заманчиво свешивалась крахмальная скатерть с увязанной кистями бахромой. Подобравшись к столу и взявшись кулачками за свисающие складки, Митя встал, покачнулся и с азартом потянул, отгибаясь назад. Скатерть неожиданно сдвинулась, отчего Митя с размаху сел, а со стола слетела какая-то бумажка. Вслед за нею грохнулось на пол пресс-папье в виде отполированного с одного края куска малахита.
Нимало не успугавшись произведенного шума, Митя набросился на летящий клочок, как ловец бабочек — на невиданный доселе экземпляр, и сграбастал бумажку. Повертел в руках, с недоумением посозерцал витиеватую, с нарочитыми закруглениями, надпись: «Зина, мы с Алексеем Ивановичем отбыли в город. Будем вечером. К ужину сделай щи, кулебяку, бламанже и конфитюр. Усадьбу не кидай, приглядывай за Митей. Лизавета Петровна». Устав разглядывать крючки и закорючки, с любопытством разорвал плотную бумагу в клочки, часть которых разжевал и съел.
Пресс-папье оказалось поинтересней, но взять такую глыбу в руки Митя не смог и ограничился тем, что дважды лизнул бугристую поверхность. Затем, подняв край скатерти, он внимательно обследовал тайные внутренности стола. Шарик отсутствовал и здесь.
Потеряв смысл дальнейшего нахождения в столовой, Митя всё так же, на карачках, выбрался наружу. Вообще, для своего возраста карапуз вполне мог бы уже и ходить, но разве мог он тратить свое драгоценное время на столь бессмысленные пустяки, когда нужно было развивать искусство крика? Глупости!
Таким образом, добравшись до конца коридора и встретив по пути еще две двери, обе закрытые, Митя остановился перед пыльной, нарезанной кусками портьерой. Здесь хозяйские комнаты заканчивались вместе с ковровой дорожкой, и начиналась задняя половина дома, где часто бывала прислуга, а mama и papa почти не бывали. Не бывал здесь и Митя, потому он боднул головой портьеру и смело прополз между щекочущими полосками.
За портьерой царил полумрак, и, в целом, дело обстояло погрязнее. Стояли какие-то метлы, совки, ухваты, по углам таилась паутина, но и без всего этого интерьер не блистал благолепием. Грязь Митя уважал, потому воспринял перемену обстановки с одобрением, и даже уронил на нечистый пол пару слюней. А чьи-то сапоги при входе в одну из комнат и вовсе привели Митю в подлинный восторг. Учуяв запах смальца и поспешно облизав обувь вплоть до голенищ, мальчик только теперь обратил внимание на звуки из-за дверей. Говорили там примерно следующее:
— Ну так как, Зина, может, еще чего из тово графинчику отлить можно для вояки отечества?
— Да куды уж, хватит... — ответствовали с серьезным хихиканьем. — Барыня заметит, крику и так не обересси... Не буди лихо, Панкрат Иваныч...
— И-эх, не бережете вы меня, Зина, — сурово и хрипло подводил итог первый голос.
Говорившего Митя не знал, зато вполне разобрал интонации кухарки, в результате чего моментально потерял интерес к диалогу и проворно отполз дальше по коридору. Кухарку он не любил за то, что она отказывалась играть с Митей после наступления ночного времени, и к тому же, оставаясь сама на хозяйстве, что случалось не реже раза в неделю, имела наглость дробить своё благоприятное отношение к нему за счет привода в дом всяких темных личностей в шинелях и сапогах. От приводимых личностей прелюбопытно воняло махоркой, смальцем и перегаром, однако их полное равношушие нему, Мите, раз и навсегда ожесточило детское серде против любых визитеров в целом, и военных — в частности. Однажды, когда его поднесли знакомому генералу на предмет рассмотрения, Митя в знак протеста подарил его своим самым противным криком и вдобавок устроил мокрое дело, чем на долгое время отвовевал возможность не общаться с лишними для него людьми.
— Ничего... Хе-хе! Вырастет, в опере петь будет, — попытался подхалимски отшутиться мерзейший генерал, отряхивая парадные брюки. Но всё было напрасно — понятие «лишних людей» уже накрепко укоренилось в возмущенном Митином сознании.
Кухарка тоже была лишней в силу того, что думала о себе слишком много. Ввиду пристрастия отца семейства к напиткам и игре, на содержание няньки (а в будущем, скорей всего, и бонны) у господ не имелось достаточно денег. И получившая по такому случаю дополнительные полномочия кухарка, правильно понимая ситуацию, этим беззастенчиво пользовалась. Она, в отличие от прочей прислуги, могла осмелиться проигнорировать настойчивые крики из люльки и не подойти, чтобы усладить Митину душу пением либо покачиванием колыбели. А то, как у злого писателя Чехонте, временами осмеливалась и шлепнуть как следует, в ответ на что, конечно, Митя не мог внятно пожаловаться — иначе нахалке уже давно отказали бы от места.
Зная эту кухаркину подлость, Митя на быстром ходу достиг конца коридора, свернул вбок, и, посидев с минуту у подножия лестницы, выдущей на второй этаж, добрался до некоего порога. В этом месте он не был прежде никогда — обычно зоркие чужие глаза отлавливали его еще на выходе из барских комнат, после чего ревущего во всю мощь Митю отправляли в люльку, где его обличительные слезы были никому не интересны. Но сегодня, виват, дом дышал тишиной, и никто не делал попыток водворить его на место. Это ли не счастье? И не стук ли это когтей послышался ему, пока он отдыхал, сидя у лестницы? Несомненно, противная собака скрывается где-то здесь...
Порог был высок — почти что десять сантиметров, и Митя, перебираясь через него, пребольно ушиб колено, однако не разревелся лишь потому, что вспыхнувшее любопытство победило каждодневный инстинкт. Глазам его открылась такая картина, что мальчик замер в немом благоговении, разом забыв и о Шарике, и об ушибленном колене.
Огромная комната была сплошь залита светом. Мебели в ней не было вовсе, не считая двух плетеных кресел и зеркального столика у стены с тремя маленькими акварелями, висящими, к сожалению, слишком высоко, чтобы Митя мог до них дотянуться. Но пошлейшие картинки не привлекли его внимания вовсе. Куда более взбодоражила мальчика панорама осеннего сада, открывавшаяся взору там, где кончались стены. Весь торец комнаты являл собой выход на волю — туда, где пламенели облетающие деревья, летали едва различимые в небе птицы и золотилось сквозь поредевшие кроны нестерпимо яркое солнце, освещая чудесную мраморную скамейку, утопшую в кустах черемухи.
Запыхтев, словно паровая пашина, но так и не найдя никакого выражения для нахлынувших чувств — ведь в его небогатом арсенале были только протестующие вопли и возмущенный, истерический, обиженный рёв — Митя, не размышляя больше, пополз к долгожданной свободе. Вся его предыдущая жизнь была не более чем прелюдией к этому моменту. Сколько раз видел Митя на прогулках этот сад, эту скамейку, это солнце — но всё краем глаза, мельком, — и тут же уносили его прочь со словами:
— Ну, хватит, Митенька, пошли на переднюю сторону дома гулять, а то барыня наругает.
Даже рев в таких случаях не помогал — определенно, высшие силы не желали, чтобы он совершил ползучую прогулку по восхитительно заросшему саду, что давало Мите совершенно конкретный повод ненавидеть эти самые высшие силы.
Теперь, однако, сомненья и запреты прочь.
Митя на едином дыхании дополз до края комнаты и вдруг ударился обо что-то так, что изо рта сам собой вырвался вскрик, впервые за долгое время произведенный от боли, а не из идейных соображений. Удивившись этому сам, Митя на несколько секунд прервал поток рыданий, дабы обследовать напасть с помощью рук. Немыслимо! Кто-то и здесь догадался ему досадить, заделав полностью всю стену прозрачнейшим стеклом, пробиться через которое у несчастного Моти, очевидно, не было никакой возможности.
И вот после этого, конечно, сдержаться он уже не мог. Привстав для верности на подгибающиеся свои ножки и уперевшись ладонями в ненавистную прозрачную преграду, Мотя тщательно зажмурился, набрал в худую грудь воздуха и, еще раньше, чем из голубых глаз хлынули слезы, рот его выпустил наружу сверлящий крик разочарования — тонкий, режущий, как алмаз и весьма хорошо поставленный. Митя и раньше ревностно занимался своим голосом, но до их пор сам не предполагал, каких глубин может достигнуть истинный талант, брошенный волею случая в экстремальные условия.
Секунда длилась за секундой. Истошный визг, казалось, навсегда вмуровался в воздух, став его единой частью. Все Митины протесты разом словно проснулись и присоединили свои немолчные голоса к иссякающей, захлебывающейся глотке, давая ей новые силы, пробуждая в молодом крике неслыханную скальпелевидность, о которой не мог помыслить даже сам тринадцадцатимесячный носитель таланта в лучшие моменты своих бенефисов.
С жалобным хрустом рассыпались недопитые бокалы на столике, расплескивая по блестящей поверхности рубиновые капли, затем разом раскрошилась и ухнула вниз тонкая зеркальная столешница. И наконец, не выдержав вибраций, всхлипнула стеклянная стена, дробясь на толстые игольчатые клинья.
— Уф, ты ж... слава тибе Хосподи, барчук умолк... — Прерывисто произнесла кухарка в полумраке своей комнаты. — А то б я его, не ровен час... скалкой прибила. Иногда как взвоет — хучь из дома беги...
— Что вы такое говорите, Зина, — сипло пробасил знакомый уже голос, — дитё скалкой дубасить, это последнее дело... Вот я вас лучше, тово... со своей скалкой познакомлю, а?..
— От жеж ж охальник жеж ж, — с одобрением отвечала Зина, отверзая уста для нового поцелуя.
Митя сидел на паркете. Ручки его слегка подрагивали, словно в них играла гальваническая сила. В широко раскрытых голубых глазах еще дрожали слезы, но крик уже не шел из онемевшего, словно запечатанного горла, потому что осколок стекла, вонзившися в макушку прямо сквозь незаросший родничок, поразил речевой центр мозга. На неровных гранях стеклянного клина играло утреннее солнце, бегало золотыми зайчиками по другим мелким осколкам, разлетевшимся от удара о паркет.
Привлеченный непонятными звуками, в дверном проеме показался Шарик. Подошел, с опаской и робким любопыством глядя на своего мучителя, осторожно похрустывая лохматыми лапами на стеклянном крошеве.
Не закрывая глаз, Митя завалился на бок с мягкостью тряпичной куклы. Из-под него лениво потекло светло-желтым. Помедлив, Шарик пододвинулся на шаг ближе, жадно понюхал недвижимое, изредко проходящее дрожью судорог лицо мальчика. Наугад лизнул яркую, словно бы праздничную, ленточку крови, тянущуюся через висок к худой шее. Потом сместил черный нос ниже, туда, где среди стекол красное мешалось с желтым. Уловил знакомый запах. Огляделся вокруг, прислушался. Задрал на несколько секунд ножку и, перепрыгнув частокол торчащих из рамы стеклянных клиньев, выбежал в сад. На волю.
2 сентября 2004 г.