Этот сайт сделан для настоящих падонков.
Те, кому не нравяцца слова ХУЙ и ПИЗДА, могут идти нахуй.
Остальные пруцца!
…………….
Он всегда был рядом. Так уж получилось, что отца своего я помню очень смутно, настоящим отцом мне всегда был дед. Он выпиливал мне удочки из росшего рядом с дачей кустарника, менял цепь на моем велосипеде, подсаживал – руки за ребра – к самодельному турнику, давай, Андрюшка, можешь до пяти, крутил мне маленькому диафильмы на белый квадрат двери, надевая очки, чтобы читать титры. «И в этот момент профессор Челленджер оторвался вдруг от земли, и только потом мы заметили…».
Он не баловал меня. Будучи капризным ребенком я часто, получив нагоняй от мамы, прибегал за защитой к деду. Он усаживал меня напротив, просил рассказать, что случилось, пока я, сбиваясь и перескакивая на «а она сказала… а я сказал…» слушал, терпеливо, не перебивая. Затем – разбирал ситуацию, называя меня, семилетнего, по-взрослому Андреем, сели я был неправ – критиковал, объяснял, где я ошибся, и почему нельзя так делать.
Позже, когда я стал приносить из школы размалеванный красным дневник «Просьба родителей зайти…», «Поведение неуд.» с прорывающими бумагу от чрезмерного нажатия восклицательными знаками, дед стал ходить в школу, к моей классной руководительнице. «Дмитрий Ефимович, я думала, мальчик без присмотра растет. Ну, понимаете, неполная семья, безотцовщина…». Тогда я первый и единственный раз увидел деда – вскипевшим. Сквозь сжатые губы он процедил – «Как вы смеете? Вы ничего не знаете о его семье, о его матери, о его окружении. Кто дал вам право судить?». Мне он не сказал ничего. Взяв меня за руку, он вывел меня во двор, посадил в «Запорожец», повез домой. Всю дорогу мы молчали. С того дня я сменил ареал проделок, перенеся его во двор, в школе став до выпускных – тихим троечником.
…..
Дед закурил, как только мой «Рено» выехал за больничную ограду. Он курил моё «Мальборо», поднося после затяжки сигарету к глазам и неодобрительно покачивая головой – привыкший к сигаретам без фильтра, все благородные «лайтс» он сичтал женской забавой.
Он с трудом ходил. Мне пришлось помочь ему выбраться из автомобиля, и к лифту мы прошли также – его рука у меня на плече, я поддерживаю его за талию.
Вызывая лифт, я почувствовал ходящий в горле комок. Меня пугала хрупкость и тщедушность деда – он был почти невесом. Как может он, такой слабый и открытый, противостоять мощной черной клеточной дряни, пожирающей его изнутри, не лицом к лицу даже, как может он – бороться?
Нечестно, гадко. Черт, да что с этим лифтом – до боли в пальце жал я на горящую красным кнопку.
Пока я открывал дверь, дед опирался на стену – даже небольшой проход дался ему с трудом.
Однокомнатная клеть на Химмаше. Книжные шкафы с старыми книжками – спокойных тонов в кожаных переплетах. О’Генри, Маяковский, Гамзатов, Твен, Лондон, Хэмингуэй. Читанные мною в детстве десятикратно, они и сейчас вызывали желание залезть в кресло – чай с лимоном и бутерброды на тумбочке рядом – и погрузиться в мир больших эмоций, волевых героев, отстаивающих истину и веру.
Дед садится на койку, снова закуривает, закашливается. Кашляет сильно и долго, от мощных сотрясений тела пепельный нарост с сигареты падает на пол. Откашлявшись, затягивается снова.
Чтобы занять себя (не видеть, не слышать, не понимать, как ему – плохо), я захожу на кухню, ставлю чай, осматриваю холодильник. Продуктов много, соседка баба Катя, которой я доплачиваю за уход за дедом, работает выше всяких похвал.
Мы пьем чай молча, не чувствуя неловкости от тишины. Так бывает только у очень близких людей.
Дед живет скромно. Я давно предлагал ему переехать в новую, большую квартиру, я предлагал ему даже построить большой хороший дом на Шарташе – он отказался. Единственный компромисс с эпохой в комнате – большой телевизор «Сони» и видеомагнитофон с рассыпанными рядом кассетами. Дед любит классику – экранизации и телеспектакли, шестидесятых годов по преимуществу. «Преступление и наказание» с Тараторкиным, козинцевский «Гамлет» с рефлексирующим Смоктуновским, бондарчуковский «Война и мир» в четырехкассетном кирпиче.
Странно, что дед, военный герой, не любит фильмы и книги про войну. Даже в детстве, когда я просил, умолял рассказать о «войнушке с фрицами», дед всегда уходил от разговора. Я никогда не видел, чтобы он одевал ордена – забытыми артефактами лежали они в ящике комода.
Он не ходил на собрания ветеранов, не плакал 9-го мая от «Дня победы», раздававшегося из уличных динамиков.
Когда чай был допит, я собрался уходить. Дед остановил меня поднятой рукой, прокашлялся:
- Андрей, останься, я тебе тут вещь одну хочу рассказать….
Я присел.
Дед молчал, видимо, собираясь с мыслями. Через минуту он продолжил:
- Андрей, не перебивай меня только. Потом можешь поступать, как знаешь. Но сначала выслушай. Я долго думал – стоит ли тебе рассказывать или не стоит. Возможно, я сейчас большую ошибку совершаю. Но я с этим помирать не могу.
Остановив поднятой рукой мое стандартное лицемерие «дед, ну зачем о смерти опять», дед снова заговорил, чуть тише в этот раз:
- Не перебивай. Пока я не закончу – не перебивай, не так уж о многом и прошу. Жить мне осталось недели две-три, по себе чувствую. Сила к жизни… уходит. Поэтому – я расскажу, а ты уж суди.
- Меня призвали в 45-м, в самом начале. Мне только 18 стукнуло. На фронт очень хотел, с шестнадцати лет пытался военкомат обмануть. И вот второго февраля, на следующий после дня рождения день, в восемь утра к военкомату прибежал, а там Семен Петрович, старшина, с усами такой дядька, улыбнулся еще помню – давай, давай, пострел… Ну, призвали меня, проводы там… От райцентра на грузовике, потом поездом…Сначала в резерве месяц с лишним – стрельбы там, строевая. Особо сильно тогда не готовили – чуть поднатаскают, и на передовую. Ну а мне того и надо. Еду в поезде, радуюсь – жаль, оружия не выдали. Пацан, несмышленыш еще. А в Польше, подъезжаем к вокзалу варшавскому – а там веселье, шум, солдаты везде радостные такие, гармони играют, пьяные даже… Что такое – спрашиваем, а нам – Германия капитулировала, конец войне! А я даже не обрадовался. Вояка, думаю. Расстроился даже – как же, все повоевали, а мне не хватило. Я уже себя в мыслях с орденом Красного Знамени представлял, уж больно он мне нравился.
- Однако не демобилизовали. Бросили на Западную Украину, бандеровцев давить. Это так националистов всех называли, хотя там оуновцы в основном баловались. Часть наша в Шибичеве базировалась, небольшой такой городишко. Политрук сразу сказал – временно мы здесь, месяц в лучшем случае, потом НКВД этим займется. Ну, мне-то что, ППШ выдали, погеройствовать можно. А как тут погеройствуешь – оуновцы эти ночью сельсовет подпалят, рельсы подорвут, грузовик случайный с солдатами обстреляют – и в лес, а там их и восе не найти. Так мы и плутали, как с завязанными глазами. Как-то раз поднимают среди ночи – потом я узнал, что стукач сообщил, что ОУН на деревеньку одну готовит налет – в грузовик и повезли непонятно куда. Потом остановились, выпрыгнули по команде и, бегом, к деревне… Да только пробежали метров сто, как вдруг огонь со всех сторон, а мы на открытом месте. Так всех почти и положили. Я упал, смотрю – лейтенант передо мной, руками кобуру корябает, а изо рта пузыри кровавые. Я бинт достаю, чтоб перевязать, носили мы с собой, а пока доставал – лейтенант задрожал так в руках у меня, вцепился в гимнастерку мою руками – и затих, как будто успокоился. Я пальцы-то его отцепил, и за ППШ, да только – заел, я и так и так его – ни в какую… Жму на курок, тычу дулом в лес, а он только клацает так тихо, как издевается… Ну, я за кобуру лейтенантскую, ТТ достал, и к обочине по-пластунски, от обстрела укрыться. И тут как шарахнет в голове, как будто о притолоку ударился с размаху… В глазах потемнело, голова закружилась и сознание я потерял.
- Пришел в себя, первое что увидел – деревья. Листва зеленая, май все-таки… Голова трещит, пытаюсь пошевелиться – и не могу, руки связаны. Слышу – смех какой-то, и лицо бородатое склоняется надо мной – «Ну шо, хлопчик, як сэбэ почуваеш?». Вобщем, в плен меня взяли оуновцы. Пуля вскользь прошла, они думали сначала – мертвый, а потом я в бессознанке залопотал что-то, они меня и утащили в схрон к себе. Лучше б сразу добили на месте. Взяли нас двоих – меня и еще парня одного. Тоже пацан, как я, только из Свердловска. Иван Титов.
- Били нас сильно. Не для допроса – что мы им сказать могли – а из зверства, из глумления. Ясно было, что дальше не потащат, в схроне и добьют. Как во сне все. Побьют, сознание потеряю, в себя приду – опять бьют. Зубы выбили, глаза в щели заплыли. Уже не больно было даже, а просто время потерялось в этом тупом кровавом мареве. И меня и Ивана так. Ему больше доставалось, у него фамилия русская. Он стоять не мог. Поднимут они, помню его, к стволу широкому прислонят, один держит, двое лупят. А я – Кононенко, меня поменьше.
- А на второй день стали они сниматься, чтобы уходить в большой схрон. Ну, нас с Иваном в расход, понятное дело. Прислонили к дубу, сидим, не связанные даже – как тут сбежать, если сидишь даже с трудом. Сразу не прибили, потому что ждали кого-то еще, отряд какой-то свой, здесь у них что-то вроде места сходки было. Подошел отряд, человек пять, один, главный, в очечках такой, на учителя нашего сельского похож. Ну, думаю, все сейчас…. И так, Андрей, так жить захотелось, я ведь толком не видел ничего, бабы не знал… А тут листья зеленые, небо, птицы чирикают, а меня – в расход через минуту. Заплакал я, сижу и слезы текут. И тут очкарик созывает нечто вроде собрания перед дорогой. Говорил долго, красиво, Калинин прямо…. Я по-украински, правда, не понимаю ничего, так, кусками… «Раниш вы вбывалы москаля, поляка, жыда…А зараз, колы трэба, вбыйте ридну матир, ридну сэстру, брата ридного, бо час такый, колы нэмайе бильш ридных, е тилькы Украйина».
- Долго говорил, на нас показывал… Я сознание терял, не понимал ничего. И смотрю вдруг – подходит он ко мне, и нож протягивает… Я механически беру, и он мне по-русски – хочешь жить, мол, докажи, что в тебе и кровь украинская осталась, не только фамилия. Убей москаля.
Дед замолчал. Глядя в пол, наощупь достал из лежащей на тумбочке пачки сигарету, размял её в пальцах, закурил, затянувшись глубоко.
- Я же совсем пацан был. Дал бы он мне пистолет, я бы себе лучше – в голову. Полжизни, жизнь бы отдал, чтобы туда вернуться, пусть убивают. А Ваня голову даже не повернул в мою сторону, так, слова вытолкнул через кровавую слюну – убей меня, говорит, Дима, лучше ты, чем эти…
- Взяли они меня в отряд. Оружие не давали сначала – кашеварил, стирал, ветки зеленые собирал – схрон прикрывать. Потом, через неделю – доверять вроде стали. Обращались как к своему – «Слава Украине!» - «Героям слава!». Дали автомат, шмайссер, отправили в вылазку… Четверо нас было, в большом схроне с десяток оставался… Мы в маленьком задневали – спали днем, чтобы ночью в деревню зайти и активиста одного казнить. Когда моя очередь настала в дозор, подождал я минут пятнадцать, чтобы заснули все, открыл люк – землянку плетеным из веток люком прикрывали, с метра не разглядеть, -залез внутрь, нож достал – и всех их, одного за другим….
- Потом к схрону обратно пошел…Меня Охрим первый увидел, он дневалил… Наплел я ему чего-то, что в засаду попали, собираться надо, а как он спиной ко мне повернулся, я ему ремень от автомата на шею – и закручивать. Хрипел он, ногтями ремень царапал, а я ему в глаза плюнул… К схрону подошел, две гранаты в люк, автомат разрядил туда же, потом с ножом прыгнул… Очкарик только живой остался… Я его выволок наверх и возле дерева казнил…Потом сидел, дождь как раз пошел, и плакал – не знал, то ли себя порешить, то ли к нашим – назад. Долго сидел, до ночи. Потом решение принял – к нашим пошел… Допрашивали долго меня. Тогда ведь время какое было? Побывал у врага – сам враг. Но повезло мне опять – в то время полковника убили одного, срочно нужен был герой для Москвы… Ну, раструбили обо мне, в газетку местную статью. К герою хотели, да не срослось чего-то. Орден дали Красного Знамени, в офицерское предлагали… Не согласился я. Дослужил рядовым до сорок восьмого. Потом ушел, поехал в Свердловск. Нашел жену Ванину, бабушку твою. Она одна, с ребенком маленьким, отцом твоим. Мается – на Химмаше десять часов, в вечерней потом, после работы, отца твоего перекидывает к бабкам… Познакомился я с ней, ухаживать стал. Дед твой три года как в без вести пропавших – а она ждет, меня близко не подпускает… Только в пятьдесят третьем поженились.
Мы замолчали. В этот раз молчание давило – каждая секунда невыносимой тяжестью прижимала к земле. Было неудобно. Первым заговорил дед:
- Я тогда в лесу что подумал…. Раз уж я жизнь Ивана забрал, надо ему свою отдать… Все его долги забрать, все, что он мог бы сделать – выполнить, обо всех близких его – позаботиться. Ну вот, все. Тебе меня судить, тебе решать. А я перед смертью тяжесть снял, и то легче. Одному тебе рассказал. Шестьдесят лет без малого в себе носил. Дня не было, чтобы, ложась спать, Ваню не видел – как он сидит, к дереву прислонившись, лицо и верх гимнастерки, в крови, и эти слова его в ушах…
……………………..
Я не мог ехать домой. Я не мог вести машину. Когда на кольце сзади мне стали сигналить, я свернул резко вправо, ушел в кювет, выбрался из машины, и пошел в лес, проваливаясь в полурастаявшую хлябь.
Я стоял среди голых зимних деревьев, и плакал, и кричал – зачем? Зачем ты перевесил эту тяжесть на меня? Зачем ты отнял у меня сорок лет моей жизни? Как я буду вспоминать детство? Зачем ты зачеркнул мою жизнь?
… я не поехал на похороны деда. Я выдумал срочную деловую поездку в Москву, и напился в беспамятство в гостиничном номере «Измайлово». Пьяным, я начинал ругать его, грозить кулаком в гостиничную стену, потом вспоминал, как он учил меня рыбачить, и лупил себя по голове, мне не нужно было это знание, я хотел, чтобы все вернулось и было – спокойно, понятно, открыто.
Я хожу на его могилу раз в месяц. Один. Садясь на лавочку, долго смотрю на фотографию Дмитрия Кононенко, 1927-2001, и прошу прощения у деда. Моего настоящего деда. Прошу так, как он просил его у меня, а я не смог дать. Дед, возмьи моё запоздалое прощение и прости меня тоже.