Этот сайт сделан для настоящих падонков.
Те, кому не нравяцца слова ХУЙ и ПИЗДА, могут идти нахуй.
Остальные пруцца!

Алексей Болдырев :: Первый день после цикла
Я шел домой,  как вдруг, кто-то придержал меня за ремень школьной сумки. Это был Геннадий Викторович.
– Привет. Ну как там в школе?
– Говорят  ананист… –  растерялся я.
– Кхым. Я не о том. Не все так однозначно, Денежкин. – сказал он. – Иногда, обстоятельства…


    В конфетной коробке лежали  новогодние открытки из пятидесятых и ранних семидесятых – сливки жанра, отзвуки добрых времен.
    Какие чудные картинки! – ласковые, уютные.  Глянешь на такую летом и пахнёт Новым годом. Ёлкой, скромным столом с сельдью под шубой, оливье и морозцем впрыгнувшим  с балкона  вслед  за  миской  холодца.
      Я стал рисовать, – захватило. В школе был изокружок. Мы рисовали кубы, призмы, натюрморт и руку – кисть.  Потом голову, потом ступню.  Все надеялись и ждали, когда уже будем рисовать голую женщину –  все чуяли силу. Мне было кажется тринадцать.
    Накидав однажды  настопиздевшую кисть, я стал тихонько рисовать  бабу. Такую, чтоб  сперва  выебать в деталях, – прочувствовать, и  тогда уже воплотить в красках. Чтобы правда в полотне, понимаете?
  Вывел бедра широкие, сиськи покрупнее,  шейка и плечи трогательные – виолончель с пиздой, а не женщина!  Аж смычок мой заныл.
  Пригляделся – нет правды, – бедра – галифе Буденного, сиськи как чашки  школьного звонка, на могучем лобке то ли светотени, то ли побрили в нашей парикмахерской. Нет, – пора уже поебаться, и рука сама станет на место. Только я собрался смять лист, как мое ухо стиснули  нихуя не вежливые пальцы.
    Учитель противно улыбался, переводя взгляд с меня на картинку. Забрал, свернул трубочкой и пошел бродить по классу. Кандинский хуев.


    Прозвенел звонок, и он велел мне задержаться.
– Как называется полотно? – выложил  передо мною  творение.
    Я молчал потупясь.
– Где ты такое видал? Кол! Художник – это правда! А это малевщина! – не женщина, а супрематическая  ревматичная  баба  с  радикулитом  в сиськах.
    В выражениях, Геннадий Викторович  порой не стеснялся.
  Мне стало обидно:
– Бывает. – буркнул  я
– Не бывает.
– Бывает, я видел!
  Тут он рассердился и пригрозил:
– И кто она? Или двойка в четверти.
  Пиздец! У меня и так лебединое озеро, а не дневник. Одна пятерка по  рисованию, и та сейчас кильнётся. И я решил свести все к шутке:
– Виолетта Петровна, завуч.
  Получилось. Он аж брызнул слюнями: «Кхы - хы - хы!», закашлялся вылупив глаза, и сказал  положа  руку  на впалую грудь  передвижника  на грани  чахотки  и  нищеты:
– Вот что, Хазанов. Двойку  конечно не поставлю, а вот тройку обещаю! Чтобы ты руку ставил, а не хуйн…ерундой  занимался. Завуч, бль…
– Ну правда же! Я ее в окне видал. – взмолился я.
– В каком  окне? Что ты лепишь! – прищурился он.
– Не вру. В бинокль.
  Тут он  блядь  прям  оживился,  и  клацнул  хищным кадыком что щеколдой:
– Да лана пиз…, врать. А ну, рассказывай!


    Я вляпался! Рассказал. Да, в пятиэтажке, напротив моего дома живет завуч Виолетта Петровна. До дома рукой подать – метров шестьдесят, и морской бинокль играючи  вводит меня в ее  быт в мельчайших интимных подробностях…
–  И что, прям такая? –  Гена сделал  жест, – словно  прижимал к груди пару охуенных воздушных  шаров. Фантаст бля! А еще взрослый  человек …
  Однако,  я твердо кивнул: – Почти…
– И тут? – он сделал трогательные  пассы возле тощего зада, – трепетная надежда  в глазах.
  Я  вздохнул и кивнул, – а хули  мне оставалось? Он так и замаслился, откинулся на стуле, глазки  превратились в щелки:
– Ой, врёёшь!
– Не вру. Правда.
  Он  фальшиво откашлялся и сказал строго:
– Ладно, Денежкин. Забудем, но впредь…!  Усек?
– Да.
– Ступай. А это я уничтожу. – сказал он, задумчиво отнеся рисунок от пронзающих бумажку глаз. – Светотень гавно. Кубизм. Но лобок…того…кхе…
– Что?
– А? Лубок говорю, – нет экспрессии. Иди. Но кто бы мог подумать… – процедил  он загадочно, и опять мне. – Прям такая?
– Такая.
– Стой! На каком она этаже?
– Четвертом.
– А ты, в каком доме?
– Сорок  восьмом. На Королева. А что?
– Проверяю, не врешь ли.
 

    Я сказал ему правду, и вместе неправду. Да, я дрочил  в бинокль на женщину в доме напротив, – один в один наша завуч. Это был мой тренер по плаванию и  сестра-близнец  Виолетты Петровны,  по имени Олимпиада.
    Они были на одно лицо, – страшное надо сказать лицо, можно даже сказать – харю.    Но вот фигура, жизненный посыл,  огонек в пизде и глазах, ну кредо  что ли,  – небо и земля.
  Олимпа милейшая женщина, мастер спорта, потрясающая фигура,  жизнерадостна как ребенок  и чертовски сексуальна.  Обаяние, обаяние, еще раз обаяние и чуточку ног,  жопы,  сисек  и  яркой  помады, и хуяк – магия!
    Дурнота ее не только не отвращала, а наоборот – мужчины вились подле нее. Что-то в духе  Лермонтовского  доктора  Вернера,  в  мини, стрингах  и  без  лифчика.
  Виолетта же – сухой, даже желчный, немногословный человек, народный  депутат с фигурой медведя, которую умело декорировала  костюмами отечественных фабрик: серым, черным, синим, юбка в пол.
    Олимпушка шастала в сарафанах из тюли, на каблучках, в джинсовых юбчонках, и ее всегда кто-то подвозил, а эта –  пешим ходом,  рожа – словно с собственных поминок.
    Потому Гена и оценил шутку, а потом и  охуел  от моих  показаний.


    Следующим утром, – в воскресенье, я возвращался из магазина  со  свежим круглым в авоське, и то и дело останавливался приложиться к бидончику с охуенным квасом. Эх и пиздатый  квас раньше был, скажу я.
  Когда прикладываешься, то сперва смотришь в бидон, чтобы не перемахнуть и не облиться, а когда зацепился и потянул, то почему-то глаза сами лезут вверьх – жить пиздато!
    В такой момент, я увидал, что на срезе крыши моей пятиэтажки бликует, словно там засел снайпер.
    Взбежав на свой пятый, поставил бидон, повесил авоську на дверную ручку  и тихонько поднялся по чердачной лесенке. Чердаки тогда не запирались – ну чтоб бабы позагорать могли, детишки покурить, то сё.
    Я тихонько выглянул  из чердачной  надстройки на плоскую крышу.
    Охуеть…Тут  я  и  понял, что такое экспрессия, которой добивался учитель…
  Теплый сентябрь, курлыкали голуби, пролетала звонкая муха, срались о чем то воробушки, терпко пахло  толем…, примостив подзорную трубу на бордюр, Геннадий Викторович оголтело  дрочил с экспрессивных четверенек, восклицая:  «Да! Да! Какая же ты!  О! Ноги шире! Мах! Еще мах! Ритмичней! Приседанья. Давай давай! Ааа! Оо…!»
  Значит,  Олимпиада уже делает утреннюю аэробику под телик, – ничем иным, непедагогично выпростанный хуй  оправдать нельзя.  Скачет голышом,  и свет в окна.
  И вдруг, – восторженное  блеянье: «Ааахуееть! Ооой бляя! Сууука…!»  Эякуляция. Взрывная! Что ж, – знакомо, будьте любезны.
  Это Геннадий Викторович, может означать только одно  –  вам  уебали  по шарам мостиком.
    Когда  Олимпушка Лимпа, вдруг охуенно резко опрокидывается в позу «мостик», – темнеет в глазах!
    Солнце с Востока  золотит треснувший  медом абрикос, увенчанный выбритой  «V», – тут  кончит  и  папа Римский.
    Я тихонько спустился вниз.  Тем утром, Гена влюбился по уши. Так, завязался этот короткий  полный  драматизма роман  положений!   


  Гена купил строгий черный костюм, неебцца белые туфли, постригся  и  преобразился для любви, и даже секса.
  Поползли гусеницы - слухи… Говорили, он поднес Виолетте цветы. Зачастил в кабинет по всякой хуйне. Да что там, – я сам видел, как они шли по коридору, и он учтиво и нервно придерживал ее за талию, словно недоуменно  ощупывая, – а то ли  это восхитительное  мясо?
    Но она была холодна,  как колода  для  рубки человечины. Кажется, все женское там умерло.
    На уроках, я отмечал как страшно Гена растерян – и корил себя. Диссонанс, – та в трубе – одно, а тут, в школе – что-то охуенно другое, но это одна баба. 
    И он лез на крышу – разобраться  чёзахуй и  вздрочнуть  на  загадочную  женщину «в футляре» – завуча и депутата.
    Я с интересом и страхом  ждал следующего воскресенья. Завершался цикл…


    Возвращаюсь из продуктового с хлебом и квасом, – подзорная труба на положенном месте. Занес продукты домой и пошел «гулять», – занял привычное место в чердачной будке.
    Слышу –  возится, попёрдывает, – устраивается поудобнее  перед сеансом.
    Зло взяло. Все люди, как люди – утреннюю почту смотрят, конфеты «подушечки» с чаем хуярят, а этот…Давай-давай, сейчас тебе будет пиздатое кино, пристегнись, и видик нахуй не нужен…
    И точно, слышу возмущенное:
    – Таак блядь!  Это что за хуй в фуражке?!  Интересна  блядь…
    Олимпиада любила жизнь! Половую особенно.  Еблась Лимпа самозабвенно. Искусно.  Мужчин  допускала  к  телу  крепких,  со средствами.
    Я хорошо изучил ее график – сегодня капитан дальнего плавания. Я его прозвал Стописят.
    Мужественный загар, штормы, фуражка, трубка, подарки,  сто писят коньяку и сразу  раком,  чтобы  вполне  ощутить  себя главным и на  берегу. 
  И пошло-поехало, – трубка - сто писят - за щеку. Трубка - сто писят - анал. Трубка - сто писят - неспешная классика. Обстоятельно, от души, – по-русски.
– Речник хуев! – стенал Гена не в силах оторваться от порнушки. – Плотогон сраный! А ты! Я ж тебе цветы…, ааа! – вскрикивал он,  когда  заколотый,  как после пяти ходок посуху, капитан  властно,  что на мостике,  рулил  послушной  пиздой.
    Учитель печалился и дрочил, дрочил и недоумевал. Наконец, послышался щелчок зажигалки, потянуло дымком – Гена закурил. Тяжело недоуменно вздохнул:
– Совершенно разные люди. Проститутка  и  народный избранник…Непостижимо!
– Может я сплю?! – вдруг воскликнул он  с детской  надеждой и  опять схватился за трубу – проверить, и тут же взвыл:
–  Оо! Да что же это! Опять в жопу! Советские  ж  люди!

    Но это была сущая ерунда –  киножурнал «Фитиль» перед картиной про настоящую  любовь, – первый день после менструации, – цикл Лимпы я изучил  наизусть.

    Следующим вечером, –  очкарик. Нихуя интересного казалось бы от интеллигенции.  Но я его окрестил Шибкий.
    Гена заскучал с трубой и насвистывал «Балагое», – ничё не предвещало – пиздит чё та, пиздит, винца подливает пограмульке, жесты вялые – заснешь сука! Сельский час в прямом эфире.
      Каак вдруг прыгнет! – как паук на муху, Гена аж взвизгнул! Трусы, лифчики веером, и пошел  трамбовать как виброплита,  оба  аж  рябят  как в телике,  люстра блядь мерцает,  ваза  по столу едет.  Шисят минут, час, засекал.
    Выключится, и словно не прерывался – снова пиздит пиздит, жесты вялые, прыг! – и пошел отстрачивать.
 
    Через два дня явился  чернокожий. Негр, прозвал я его метко.  Эбонитово-эбеновый студентик, – мальчик  с покорным взглядом с картинок про угнетенных голодающих жителей  Африки.
    С хуищем таким откормленным, долгим, толстым и неправдоподобным,  что Гену стошнило  от  шокирующей  действительности и совершенно  блядской подставы от природы. 
  На брутальном заглоте, у Лимпы  непроизвольно  закрывались глаза…


    Сломался Гена на братьях Мудирян и товарище их Зарбабяне. Торговцы с рынка, – Гагик и кривой Гамлет Мудиряны – мясо, Панос Зарбабян – зелень.  Они накрывали  щедрый  стол –  закуски, шашлыки, коньяк, фрукты.
    Тем днем, мне всерьез стало жаль Гену.  Потому что братья Мудирян и товарищ Зарбабян,  это  ад  и  Йемен. Тутси  и  хуту  блядь.
    Ей - ей, в их смену,  я  слагал бинокль  еще  на  холодных  закусках, а ведь  нервы  у меня будут  покрепче,  чем  у  впечатлительного  художника.
    Гена метался в «окопчике»  как  датский Гамлет,  прикуривал  и тут же отбрасывал сигарету за сигаретой. Взвывал, словно ему вгоняли  иглы под ногти души, и  кажется, был на грани.
– Ох-ох, ёб твою! Аа!  – доносилось до меня.
  Это значит,  Гамлет  с пучком кинзы в клюве,  уже рассупонил  Лимпе шелка и кружева  –  мнет  добрые сиськи, и словно коршун  терзает лобок, тугой и горячий  как  резиновая  грелка. 
      Лимпа мягко улыбается юному дикарю и потягивает из фужера коньяк маленькими вежливыми  глоточками  – пристойно.
    Старшие армянские товарищи одобрительно скалятся за столом, хищно рвут  лаваш и торопливо пхают в рот  шашлык и коньяк, – почти голые, – нежно затушеванные войлоком.  Распаляются бля, – чтобы с чувством,  – ясен  хуй  не дети.

– Уооо! – взвыл  Гена,  будто  макнул  яйца  во  фритюр.
    Значит, обнаженный в шерсть Гамлет,  шимпанзой  вспрыгнул  на подлокотники  кресла,  и  дает  Лимпе  закусить товарищем налбандяном.
  Застрельщик  блядь! Эх и взбалмошный! Не посидит не попиздит, не выпьет чинно, сразу – хуяк! – сувай каждый разэтка твая мама. Ну хули – кауказшестнадцатьлет, – ребенок  гор.
    Донесся стон: – Ой бляять…, – и жалобные  всхлипы. – Хы-хы…
    Все, пиздец! –  пузатый Гагик поднялся из-за стола  и,  подбрасывая  на  руке батон  закопчёной колбасы торчащей под мохеровым животом (грамм четыреста на глаз), жизнерадостной  походкой  двинулся к Олимпиаде. 
    Шуганул  кривую  мартышку, фужер из рук изъял, а  вложил  в  ладошки её  же  ноги,  чтобы  вздернула  ввысь  и  шире, открывая  пиздатые угодья и тугие закрома.
    И,  – хрясь! – вломил  в  туза по самый  кисет с гайками. Я помню как это, – ту как током впиздячит, – выгнется, закинет голову – зубы навыпуск,  и давай насаживаться с крутящим  моментом  литой  жопой  – да по резьбе, да по резьбе! 
    Отличный  подшипник запрессован, без люфта. Эпически-индустриальное зрелище – машина и человек…Пронзает  бля!
  Во-во, слышу:
– А-а-а-а! – на одной ноте, словно заклинило дауна, – А-а-а-а! За что?! Опять  в  жопу! Да кто ты?!  Какой ты нахуй дипутат!
    Все, – сейчас  включатся Зарбабян и  Гамлет, и мой учитель шагнет с крыши. Будь проклята  любовь! Я сам два года назад, чуть не подарил одной девочке кубик - рубика.  Ну ебанулся, натурально!
    Гамлет…Аццкие чресла! Не хуй,  а  какой-то  Джекки Чан  и  атакующий Кхуй фу.
    Скорее - скорее, пока можно спасти учителя!


    Я кинулся на улицу к телефону и вызвал милицию. Сказал, что на крыше снайпер бликует прицелом.
    Это явление уже входило в моду, а милиция тогда еще трепыхалась и выебывалась (не то что нынче), и потому приехали быстро и скрутила страдальца как есть –  с хуем навыпуск, уже без идеалов. Вовремя  короче.
    Из милиции пришло в школу письмо. Ну полагалось так тогда.  Гену уволили. 

    Я шел домой,  как вдруг, кто-то придержал меня за ремень школьной сумки. Это был Геннадий Викторович.
– Привет. Ну как в школе?
– Говорят  ананист. –  растерялся я.
– Кхым. Я не о том. Не все так однозначно, Денежкин. – сказал он грустно. – Иногда, обстоятельства…Одним словом, передай это письмо Виолетте Петровне. Вернее подбрось.
– А вы?
  Он пожал сутулыми плечами. Значит, так и не поговорил с Виолеттой начистоту. Или  с Олимпиадой… Хуй их творческих разберешь, запутают вечно!
  Я взял конверт. Ни подписи, нихуя. Конечно раскрыл и прочел. Ну, это не было признание в любви. Это был крик души,  большего не скажу.
  Отдать письмо? А кому, той или этой? Отдай я письмо, разберутся, и станет ясно кто заварил кашу – я. Не отдай, – подло как-то.  Я дважды кинул монетку – на отдать - не отдать, и кому.
    Письмо пришлось сунуть под дверь кабинета Виолетты. Пусть нахуй  сами разбираются.
  А вчера, она пришла в новом костюме цвета бирюзы, белые туфли, коленки открыты. Охуеть…
(c) udaff.com    источник: http://udaff.com/read/creo/131098.html