Случилась авария. Обычная, каких в Москве бывают тысячи. Разумеется никто не видел как отлетела из искореженной машины душа, унося в другую жизнь (если она конечно существует), весь приобретенный в земной жизни груз знаний, эмоций, переживаний, опыта, любви, лжи и прочей дребедени, которая и делала оставшуюся на земле истерзанную и бесполезную телесную оболочку человеком…
Несмотря на окладистую бороду, кустистые желтоватые брови, говорившие о преклонных годах, старик бойко поднялся на ноги. Стало видно, что он велик ростом, а в молодости был здоров и могуч, как бывает с людской породою только на святой Руси. В глазах его, под тенью неопрятных бровей угадывалось какое-то ребячье озорство. Он молодцевато, по-солдатски сунул большие пальцы за шнурок-подпояку будто за ремень и нетерпеливо провел туда-сюда словно оправляясь после привала. Потрогал застегнутые пуговки косоворотки. Не терпелось ему отчего-то в этот жаркий полдень, томно и величаво разлившийся в золотом хлебном поле. Он даже смахнул с лысины подвядший лопух, служивший защитой от палящего во всю солнышка, и вгляделся из-под ладони в уходящую в хлеба тропинку:
– Кажись идет… – сказал он. – Идет, господа!
Почти у самых его ног, обутых в новенькие лапти, произошло движение. Изо ржи высунулись две престранные головы с заспанными глазами. Но видимо слова старика таили необыкновенно важный смысл, потому что глаза эти словно в мгновенье умылись ледяной родниковой водой. Двое с сухим шелестом поднялись на ноги, отряхиваясь и оправляясь вроде старика. И в их движениях и повадках сквозило нетерпение. В своих городских, щегольских костюмах, они выглядели странно и неуместно в поле, своим идиллическим видом буквально копирующим Шишкинскую «Рожь». Органичен был старик, – ничто не выдавало в нем барина.
– Ну, дождались блядь! – весело сказал один, маленький и кучерявый что арап (а может быть, просто загар прилип к нему).
– Не сквернословь, Сашка. Тебе это бесспорно идет, но по губищам тебе дадут за дело.
– Да хоть по сраке! – сказал тот. – Этож сколько я ждал, господа! Уму непостижимо. Весь блядь словно зужу – вдохновение такое, что...– он прищелкнул тонкими пальцами. – Во как не терпится, однако!
– Признаться и мне. – застенчиво улыбнулся его приятель, и осторожно потрогал аккуратные усы, словно приклеенные под кончиком острого носа: – Я хоть с женщинами не тово, но эту попотчую палкой, уж будьте покойны.
– Слово и дело! Постоять надо за правду. Ради такого случая я поступлюсь философией. Вон даже и лапти обул, – задорно сказал старик, – а заявился-то, босым, чай все знаете…
– Знаем, батя…Как барышню по батюшке-то кличут? – злорадно спросил кучерявый и сузил глаза в текучую от жара даль. Там двигалась женская фигурка.
Усатый достал из кармана свиток и забормотал: – За вредительство несовместимое…
– Дальше! – потребовал кучерявый.
– Ага, вот девичья это барыньки... – усатый зачел фамилию и брезгливо резюмировал. – При такой красивой фамилии да имени, этакая уродилась тварь. Кирилл и Мефодий самолично пальчики приложили к сургучу, – прищурился он в бумагу, – стало быть, можно к лошадям эту ведьму и тово. От дел ее вертеться нам всем в гробу!
Кучерявый весело гыкнул на это и одернул манжеты. Ох, драчун судя по всему этот барин. Невысок, но широк в плечах. Кулачки маленькие, но сбитные, как свинчатка. Глаза навыкате, да злые и веселые. Хулиган, едрит твою мать.
– Ко мне братья! – окликнул их старик. – Я под такое дело водки выпросил. Даали. – он широко осклабился от удовольствия. Лицо вдруг стало добрым-добрым, морщины ласковыми, а глаза влажными.
– Ох, епт! А сигарку не скумекал? – кучерявый упал на колени перед чистой тряпицей на которой штоф, чарки и краюха ржаного, огурцы, горсть серой соли. – Колька, давай сюда! За святое дело!
Выпили.
– Какую абрикосовую водку делала моя маменька… – мечтательно и грустно промолвил усатый, запуская нос в чарку. Выпил тем не менее с удовольствием. – Теперь бы коржиков с салом или вареников с вишней. Огурчиков еще неженских.
– Иди на хрен! Клико, пожарских с пылу с жару, бильярд и бабу потрепать! Ах, да – дуэль непременно!
– Все, поехало! Цыц! Забыли где мы? – упрекнул старик.
– Ты мне не цыцкай, я может первее буду, и у меня цыцек нет. – огрызнулся кучерявый.
Троица удивительно быстро захмелела. Прямо на глазах, в какие-то мгновенья. Но так же быстро и протрезвела. А женская фигурка меж тем подошла, и замерла в самом искреннем изумлении, глядя на них. Челюсть у нее отвисла, а глаза словно дышали от страха, удивления и восхищения. Не верила она, тому что видела! Впрочем, не удивительно. Усатый толкнул кучерявого. Тот отложил краюху и крикнул застывшей фигуре:
– Хули смотришь, странница? Мы это, ага!
Все поднялись.
– Батюшки, да где же я?! Да вы ли это?! Да неужто и меня… вот к вам…к лику стало быть…за труды мои…хосподи, спасибо! – завыла женщина и хлопнулась на колени в пыль, будто собралась бить поклоны.
– Берем и в рожь ее. – приказал старик. – Санька! Даже не думай мародерить!
– На кой она мне хуй, после светских блядей! Ни кожи, не рожи! У меня профессиональная ненависть бля!
Женщина настороженно прислушалась к странному диалогу, словно чуя недоброе. Усатый с кучерявым подскочили к ней и вздернули на ноги. Старик стал читать по бумажке:
– За похабщину под видом литературы, изливающейся в уши, души живущих ныне и кому не повезет впредь, приговаривается Донцова Дарья к порке, вечному отлучению от литературы, забвению во веки веков. Санька, Колька, волоки ее в хлеба!
Ее поволокли. Кучерявый пыхтя от натуги, говорил полуобморочной женщине: – У тебя руки по локоть в чернилах! Бесталанная писака! Ты у меня канешь в небытие с охуенным треском, это я тебе как светоч, как Пушкин блядь обещаю! Онегина поди читала?! Этт моего сочинения!
Женщина завыла. Ее кинул наземь, заголили. Под полуденным солнышком, в журчании жаворонков, в золотой ржи, хлестали розовый зад писательницы Донцовой двое: Пушкин и Гоголь. Остервенело махали розгами. А сумрачный, но неуловимо довольный Лев Николаевич Толстой, расхаживал накрыв голову давешним лопухом и приговаривал с веселым удивлением:
– Вот я написал горы книг. Годы ушли на это. Жизнь! И все равно мне до тебя как раком до Парижа. Да ты, сама ли пишешь, женщина?! – граф пристально вгляделся в розовое пятно, неумолимо превращающееся в бордовое, крякнул и отвел глаза. – Вот говорят, я великий писатель, – гений. Соглашаюсь. Они вот тоже гении. Но ума не приложу…
– Вот тебе гонорарий, вот гонорарий… – приговаривал Гоголь и оттягивал несчастную по заду. Упавшая прядь гладких волос закрыла один глаз, а другой горел веселым сумасшествием и черти плясали в нем. Ах какие сюжеты рождались в его мозгу может быть в эти секунды, но, нам того уже не узнать. Писать боле они не будут…Все что было им отведено, все сказали.
– Ох, не буду больше! Ни в жизнь не буду! – визжала богатая и известная писательница.
– Ясная поляна, не будешь! Отписалась! – прикрикнул старик.
Долго он еще расхаживал и рассуждал о литературе и роли личности в ней, пока приятели его не взмокли и без сил не отвалились от несчастной…
Неутомимые жаворонки звенели в вышине, лопух на гениальной голове графа совсем сник, и облепил лысину словно тина. Классики лениво выпивали и закусывали хлебушком да огурцами. Изо ржи доносились всхлипывания писательницы, удостоившейся неимоверной чести – быть выпоротой руками, кои простым гусиным пером сотворили чудеса. Оттого всхлипы эти были даже удовлетворенными. Пушкин не глядя, швырнул на мокрый звук огрызок огурца.
– Ой! – донеслось в ответ, и тут же послышался успокоительный хруст. Поэт сыто рыгнул и сказал:
– Вот, господа, послушайте, пришло в связи, – и продекламировал:
– Страдал запором наш поэт
– Ему был дан простой совет
– Клистира в свете лучше нет
– Прочти Донцову на десерт.
Толстой с Гоголем улыбнулись.
– А мне ее жаль, – сказал Гоголь. – Ведь она поди сама знает, что гавно пишет. Самобичевание, – хуже нет наказания. Вот помню, сжег я к хуям Мертвые Души…
– Самобичевание говоришь?! Ну-ну…Купчик во литературе! – огрызнулся Пушкин. – Деньги, вот что водит ее пером.
Он встряхнул штоф – пусто. Зло сказал:
– Ну его на хуй! Я в департамент детской литературы проситься буду. Все не так гадко. У меня блядь крапивница от российской современной литературы!
– Кто ж нас отпустит. Даже не мечтай. Назвался великим, полезай на Парнас. Пойдемте, господа, дорога в гору долгая, а дел невпроворот. – с трудом поднялся граф Толстой. Он был бос, – лапти болтались на палочке. Раздумчиво сказал. – Вот говорят на подходе некто Сорокин. Граф Уваров настоятельно рекомендовал ознакомиться с его Настей. И рожа у него при этом была такая скабрезная, словно в пальчиках крысу дохлую держит, а не книжку.
– Это значит хороший писатель. – уверенно сказал Гоголь.
– Не нам решать! – ответил Пушкин. – Скажут пороть, выпорем. Вот чем хороши Донцовы, – открываешь и все с ними охуенно хрустально, как с блядями. Нагибаешь и…
Трое уходили по тропинке, словно плыли во ржи. Никогда уже не напишут, ничего уже не скажут. Все сказали…Читайте, мотайте на ус…Глыбы. Какие глыбы!
Донцова же, заснула во ржи и по лицу ее гуляла улыбка. Доподлинно известно, снился ей ослепительный Пушкин, который хлестал ее плеткой, был он в одном исподнем, под которым угадывалась мужская мощь, такая же сокрушительная, как и его не дюжинный талант.