– Я, писатель-то. Я-а… – обреченно промолвил человек навстречу доктору. Он сидел, привалившись к батарее отопления, вытянув связанные полотенцем босые ноги и безвольно уронив скованные наручниками руки.
За окнами июль, а в комнате будто снегу намело. Повсюду щедро разбросаны листы бумаги. Один даже нашел себе место на плафоне трехрожковой люстры и теперь сладко попахивал оттуда – тлел, подогреваемый снизу лампочкой. Листы были приколоты сплошь по всем стенам. А самое главное – все до единого были исписаны, – хоть загогулина, да была.
– Кто вызвал скорую?! Зачем?! – участковый лейтенант зло уставился на врача и дюжих санитаров.
– Ну я вызвала, мало ли… – словно нехотя подала голос женщина в халате. Скрестив руки на байковой груди, она устало подпирала косяк.
– Пострадавших нет. – отрезал лейтенант и опустил голову в протокол. – Это наш клиент. – кивнул на связанного. Вопрос значит, был исчерпан.
Рядом безучастно и нежно ощупывал безобразно распухшие губы молоденький сержант. По всему было видно – ему смерть как нужно зеркальце, – не меньше чем старой каракатице после укола красоты, но – служба.
Доктор вопрошающе кивнул на сержантика.
– Да нет, что Вы. – сухо пояснил участковый. – Этот сам, в дыму оступился. Пожарные только уехали. Две кошки под лестницей угорели и все. «И пальма пожухла. – подумал с сожалением. – Жена отросточек просила, а я дождался… Этих еще принесло. Соседушка, собака!»
Доктор развернулся, чтобы поскорее убраться восвояси, потому как кот ученый, чего доброго сожрет отливающую старой бронзой икру из селедки, которую он в спешке оставил на столе, но от батареи опять:
– Я писатель. Меня прямо завтра и издадут.
Он обернулся и лейтенант с глумливой ухмылкой прищелкнул себя по шее.
– В рот не берет. Ни капли. – с расстановкой промолвила соседка.
Участковый будто плетью, стегнул ее строгим взглядом:
– Так, не задерживай людей!
Но врач уже сам подталкивал неповоротливых санитаров: – Выходим, выходим! Без нас разберутся.
– И эс би эн девятьсот семьдесят восемь, тире пять, тире шестьсот девяносто девять, тире шестьдесят пять четыреста девяносто четыре, тире девять! – на одном дыхании выпалил абракадабру связанный. Торопливо облизнул сухие, губы. – У дэ ка, бэ бэ ка… Тираж. – тут он сделал паузу и вдруг пронзительно и опереточно возопил нараспев: – Мильё-о-он!
Доктор сокрушенно вздохнул, вернулся в комнату и досадуя, брякнул сундучок на пол, словно говоря: «Как ни крути, клиент наш, что бы тут не говорили!». Клятва Гиппократа все ж таки победила лелеемую икру и холодный прием. Это был хороший доктор. Не желая склоки, он обратился к соседке:
– На почве чего сдвиг?
Не дав той и рта раскрыть, встрял лейтенант с диагнозом: – Говорят вам, с пережору! А ты не задерживай, может сейчас люди подыхают, а ты тут лезешь! – прикрикнул на нее.
– Пусть хоть все передохнут. Мы из Ганнушкина. – веско промолвил доктор. Самоуправства он не переносил. Гориллоподобные за его спиной, ухмылялись.
– Из психушки что ли? Еще лучше! – вспыхнул лейтенант. – Да тут по нашей части! – вцепился он в связанного, словно забот ему мало. – Уголовник это. Уважаемый, как Вас? – все же благоразумно сменил он тон на подобающий.
Санитары против раненого в губы сержанта и кобуры позабытой в сейфе, остудили пыл.
– Александр Сергеевич.
– Антон Павлович. – протянул он сухую, узкую ладонь и терпеливо пояснил. – Это старая уловка, Александр Сергеевич. Придуряется негодяй, чтобы не посадили.
– Ах, во-он оно что. Какой! – с отвращением, взглянул доктор на связанного. Кот ученый наверняка сожрал икру и сейчас, давясь и урча, в спешке приканчивает ее малосольную, нежную хозяйку.
– Не пьет он. А тронулся на книжной почве. – не унималась соседка.
Более не вникая, врач сухо попрощался и подхватил сундук. Вновь разворачивал вспять дюжих санитаров – посовывал кулаком в литые спины. Выходило не скорее, чем завернуть пару флегматичных, ленивых волов.
– А что он натворил-то? – не из любопытства, а просто чтобы не молчать, спросил пыхтя от натуги.
Лейтенант отложил ручку, радостно облизнул губы и изумленно поведал:
– В редакцию заявился. Да не в Мурзилку какую, а прямиком в Эскимо, что в центре. Как коршун блядь налетел! Всю им головку разгромил – главред и два зама: проза с фантастикой, в Склифе с черепно - мозговыми. Кому повезло – сейчас стекла выметают и сердечное пьют. Разнес в пух и прах. Вечером непременно новости смотрите. Думаю, и без трупов не обойдется, когда завалы разберут.
Огоньки радости прыгали в милицейских глазах.
От таких вестей, в лице доктора возникло и набирало силу искреннее восхищение – словно преступник выхватил ребенка из-под колес взбесившегося самосвала. Неожиданно ласково спросил:
– Как же зовут тебя, Герострат?
– Николай... Николай Гогопушто.
– Молдаван? Что ж, известные пьяницы... – с затаенным сожалением склонялся он к версии лейтенанта о вульгарной белой горячке. Однако с учетом содеянного, горячка был не просто белой, а восхитительно белоснежной. Кипенной! Такой ослепительной, что неминуемо вела еще и к снежной болезни.
– Да не пьет он. И не молдаван! – не оставляла своего соседка. – Природный русский долбоеб! Сидоров Коля это. Так и заводите карточку-то на придурка, на Сидорова. – она всхлипнула. – Будь прокляты книжки эти. Все люди как люди: пиво, интернет, а этот полудурок! – она безнадежно махнула на пропащего рукой и плаксиво заныла. – Торговал телефонами в метро, а рядом киоск книжный открылся, а в нем баба с сиськами, вот он и повадился захаживать! Только сиськи-то кому-то не по рылу, а залежалый Мопассан в мягком переплете в самый раз! Так?! А?! – озлобленно кивала на безучастного Николая. – Чего смотришь, полудурок?!
У соседки видимо были планы на Гогопушто - Сидорова и его холостое жилье. И вот, – все пошло прахом.
– Пьет, не пьет, уже не важно. – лейтенант отыскал ладонь доктора и затряс. – Александр Сергеевич, уважаемый, больше не задерживаем!
Тут-то, в пику суетливому участковому, доктор бесповоротно брякнул сундук на пол. Лицо лейтенанта вытянулось и приняло откровенно злобное выражение. Он смотрел выжидающе, требуя объяснений.
– Как специалист, я обязан осмотреть и выслушать больного.
– Я же все объяснил. Притворяется. Здоровее нас с вами.
– Вы делаете свою работу, я свою. – открыл чемоданчик доктор. – А уж решать, душевно - больной или душевно - здоровый, ну это только на усмотрение специалиста. В вашей же компетенции, и вовсе не служебной, а человеческой заметьте, – решить оценочно, да и то исключительно субъективно и лишь при тесном межличностном контакте, предпочтительно растянутом во времени – душевный индивид или наоборот – сухарь.
– У-у-у… – лейтенант скривился и воздел руки, словно прося избавить от путаных велеречий и, вернулся к протоколу.
Высшее образование, шутя победило среднее, службу в рядах, гражданство РФ, безупречное здоровье и отсутствие вредных привычек (тяпнуть по любому поводу хоть сторублевку, да малька в придачу – не в счет).
Раздался хлопок встряхиваемых перчаток, и руки доктора окутало тончайшее облачко талька. Не успело оно рассеяться, как он активно поработал латексными пальцами и подступил к больному. Любовно оглядел, и весело и звонко воскликнул:
– Ну Николай, расскажи, чего ты там набедокурил?
В этом задорном «набедокурил» лейтенанту вдруг почудился звонкий горн, пронзающий прохладу солнечного утра, запах пасты «Ну, погоди!», смех товарищей, плещущих ледяной водой в открытом умывальнике. Санитары уловили щемящие позывные «Пионерской зорьки», а юный сержант смутно припомнил выдохшиеся еще в детстве «Веселые нотки». И только соседка услышала все как есть, и с житейски обоснованной тоской решила, что ежели такое веселое начало, то конец будет хуже некуда.
В ответ, на врача воззрился абсолютно осмысленный, опустошенный взгляд человека надорвавшегося и совершенно уставшего от жизни. И человек этот много страдал, судя по всему. Улыбка испарилась с докторского лица: «Боже! – ужаснулся. – Да он просто измотан. Тут нервное истощение и только. Ему покой нужен, овсянка и свежайшие перепелиные яйца. Еще добрый, старый портвейн и спелые гранаты…»
– Я писал… – исключительно спокойно заговорил человек.
Более он уже не сменил взятого тона до конца повествования. Не важно, каких трагических высот оно достигало, голос его оставался размерен и ровен, как ход часовых стрелок.
– Я писал. Писал месяц, год, еще год и еще два. И все без толку. Совершенная тишина, – мертвая, и пустой почтовый ящик были мне ответом.
Порой отчаяние овладевало мною бесповоротно, с отвращением рвал я исписанные страницы. Проходили недели – я не прикасался к бумаге и перу. Но всякую ночь, я просыпался и не зажигая света глядел на белеющую стопку нетронутой бумаги. Ощущал ее прохладу и слышал шелест производимый рукою водящей пером. Это было невыносимо. В конце концов, однажды я зажигал лампу и все повторялось – горы исписанных листов, письма в редакции…
И опять тишина – проклятая, невыносимая, как…как… – Николай с гримасой муки подыскивал слова. – Как заточение живого существа в клетке. И нет выхода. Казалось, круг этот было не разорвать!
Женщина всхлипывала у притолоки. Санитары насупились совершенно – глазки утонули в бровях. Переминались, как два медведя. Сержант позабыл про губы и теперь теребил унылый нос. И только доктор с участковым были совершенно отрешены и внимательны.
– В один из страшных вечеров я слушал музыку и плакал. Не буду врать, не помню, что это было, но что-то пронзительное и классическое. И вдруг я понял. Писал-то я не так! Сколько нот в октаве? – неожиданно обратился он ко всем.
– Семь. – лейтенант торжествующе покосился на доктора.
– А букв?
– Э-э… – замялся участковый и выпалил школьную напоминалку. – Как зубов, только на один боль…, то есть мень…
– Как зубов, до восемнадцатого года было. В данный момент тридцать три. –отчеканил врач. Среднее образование вновь было посрамлено.
Участковый поджал губы.
– Нот, в четыре целых семь десятых раза меньше чем букв. – равнодушно и отстраненно продолжил Николай. – Но тогда объясните, почему Моцарт с легкостью заставляет рыдать в сто раз чаще, чем Толстой и Стендаль, хотя стоят они на одной доске? Ведь и буквы и ноты – суть звуки. И сперва, было слово.
– Сперва дело, дядя. – ухмыльнулся участковый. Среднее образование неумолимо летело в тартарары!
Доктор даже не удостоил того взглядом:
– Хым, вот вы как трактуете. Интересно...
– Мне недоставало выразительности и новой, никем еще неизведанной формы. Музыка должна была литься со страниц, не меньше. Тогда я прочел все лучшее – золотой фонд, переплавил в себе и с новыми силами взялся за перо. И стало выходить.
Николай повествовал отстраненно и блекло, словно о ком постороннем и оттого слушать было еще жальче.
– До сих пор помню тот день, когда пришел ответ из издательства. Я ликовал. Перовое, живое письмо от небожителей. Я был совершенно счастлив. Меня не смутило, что оно был категорическим отказом. Ответы пошли один за одним, и всё – сплошь отказы. Были холодные, были издевательские, были откровенно глумливые. Стена стояла крепка как прежде, но теперь с нее еще и поливали дерьмом. Стену нужно было проломить. Писал и отсылал, писал и отсылал. Свято верил – мои мысле-снаряды, рано или поздно пробьют брешь. Я был словно одержим, горел в этом пламени, не спал сутки напролет, забывал питаться и только оброненное в совершенном бессилии перо заставляло отправиться на кухню и подкрепиться черствым хлебом с подслащенной водой. На большее у меня не было средств…
Соседка беззвучно плакала, санитарам вдруг приспичило в ванную и туалет, а старшина отвернулся к окну – посапывал.
Николай спросил воды и смолк. Соседка бросилась на кухню.
«Черт! Совершенно здоров! – в сильнейшей досаде решил врач. – Придется отдать мараку менту! Вот же черт!»
Участковый, ехидно ухмыляясь, указывал взглядом на Николая. Без слов было ясно: «Писатель мой!». Доктор мог убираться к чертям со своим чемоданом и сентиментальными санитарами, один из которых прежде «ударничал» на скотобойне, а другой пошел на повышение прямиком из морга.
– А что было после? – устало спросил доктор и сдернул глупые перчатки.
Николай вдруг тихонько и лукаво рассмеялся, растягивая в сладчайшей улыбке рот:
– После, я написал романа в двух томах. В какие-то три ночи, взял и написал. И был звонок из первейшего издательства: «Так мол и так, мы совершенно принимаем Ваш роман за шедевр. И готовы печатать хоть завтра за свой счет, ну разве только на золотое тиснение, да ваш вензелек на обложку, неплохо бы посодействовать! А уж остальные девятьсот девяносто девять страничек мы на себя берем!»
Врач так и застыл в полусогнутом положении, едва ухватившись за чертов сундук. Николай вдруг преобразился. Страшно оживился, словно его окунули в ледяную прорубь. На лице сменялись гримасы, а глаза загорелись.
– А я им отвечаю, да что там вензель блядь, я и на золотой обрез не поскуплюсь. Мигом последнее распродам, у соседки под погуляшки сам с ней займу, и живо обернусь с деньгами. Только публикуйте скорее, а то опасаюсь за плагиат и слепое копирование. Раздербанят шедевр на цитаты!
Ну что ты думал?! Так и вышло! Поутру звонят опять: «Нам уже в печать пускать, а тут трое заявились. Трясут портянками, один в один с вашими и авторские права под шедевр качают. Приезжайте немедля, разберитесь!»
Я бегом. Прилетел, а эти трое там, – тепленькие, как сука кутятки новорожденные в кошелке. Так и норовят пробраться в редакционный пОртфель – полакомиться чужим гением.
Не стерпел я. С ходу, – хрясь одному старичку, у того и палочка прочь. А он мне так смиренно: «Не по-муравейному это, не по-братски!»
Утерся бородой, а она у него длинная, палочку подобрал, а она у него зелененькая - зелененькая и опять мне: «Я и жука не обижу, но тебя собака, своими бы руками под «Сапсан» пристроил! Чтоб пятно мокрое осталось, высохло, да облетело под солнышком, как и не было тебя!»
А другой, с губищами вывернутыми, что на подоконнике ножкой болтал, да персики из цилиндра глотал, а косточки черешневые на стороны выплевывал, почесал страшным ногтем в кучерявой башке, да и говорит скучно так: «Ловок ты драться брат, да я на тебя его превосходительству Александру Христофорычу пожалуюсь. Он тебе живо спроворит Болдинскую осень в оренбургских степях. Ему это не в первой.»
А третий, что с усищами, в крылатке, да с пробором гаденьким, ну чистый Гитлер, свое: «Это им бесы заправляет! Вий его крутит. Вон как портрет-то кособочит – рот так на ухо и лезет, а зенки того гляди выскочат да запляшут. Это нечистый рыло выказывает! Гляньте-ка, да он за пресс-папье взялся! Кличьте санитаров!»
– Санитары! Где вы, черти? Давай сюда, живо! – весело орал доктор.
– Обожди, Александр Сергеич! – обескураженный участковый подскочил к нему. – На два слова, на кухню, а?
– Извольте… – пожал плечами. Делить более стало нечего.
В кухне, Антон Павлович таким доверительнейшим образом взял Александра Сергеевича за затрещавшие лацканы, что принудил того воодушевленно внимать, трепетно вставши на носочки:
– Слушай, Лексан Сергеич, ну несчастный это человек, жалко парня! – с мольбою обратился он. – Не выйти ему от вас – залечите. Щас полудурок, а вашими стараниями округлится до ровного.
– А в вашем ведомстве, он такой первосортный, со знаком качества туберкулез схватит, что загнется еще до срока, в СИЗО! – ответив так, доктор развернулся, но был остановлен.
– Да какой там срок! – тянул его на себя участковый-филантроп. – Через месяц выйдет с условным. Всех и делов – то!
– Ага! За проломленные - то головы условный! – пытался отцепить его врач.
– Да какие головы! Пар рук сломано, да носы расквашены. Шуму больше.
– Погоди, да ты же сам… – доктор в недоумении уставился на странного просителя за умалишенного.
– Ну погорячился, извини! Воображение такое дерзкое, что впору книжки писа… – он осекся, стушевался и уже совсем жалко заныл. – Пропадет парень, жалко, а у нас через месяц выйдет. А-а?
– Выйдет и давай ножом пырять. – со вкусом, будто наслаждаясь жуткой перспективой проговорил доктор.
Как услышал Антон Павлович страшные слова, так глаза его мечтательно замаслились и под испытующим взором доктора зарделись щеки. Он в смущении опустил взгляд и покусывал нижнюю губу. Неловкость повисла меж ними.
Чтобы разрешить заминку, доктор равнодушно спросил:
– Лейтенант, вы знаете этимологию фамилии Гогопушто?
– Молдавская вроде... – глухо буркнул тот. – Сами же говорили.
– Молдавского, иже с ним бессарабского, в ней не более, чем пломбира в этой гнусной печатне ЭСкимо. Его там попросту нет. Это же Гоголь, Пушкин, Толстой. Ну же, слышите? Гого - пуш - то?
– Гого - пуш - то. – повторил изумленный участковый. – Гого - Пуш - То!
В ответ, из комнаты донеслось радостное гоготание. Там Николай, восторженно скакал в нежных руках санитаров, ну чисто молодой козленок на привязи, завидев подгоняемую пинками мамашу с надутым выменем.
– Это ж надо! Ну теперь все ясно! Вы хоть знаете, что он написал?
– Что же? – оживился Александр Сергеевич.
– Война и мир старосветских помещиков, семейств Онегиных с Карениными, в двух томах. Пролог и эпилог в стихах. Нотный подстрочник.
Доктор внимательно выслушал и ответил:
– Тогда я в свою очередь понимаю, почему горел мусоропровод. Николай! – громко позвал он. – Ты сжег рукопись в мусорной трубе?
– Том второй! – долетело из комнаты. – Камина-то у меня нет.
Весь подъезд, соседка и участковый сумрачно провожали Николая. Хозяйки угоревших кошек и пальмы вились за ним как злобные осы, норовя выцарапать глаза. Прочие, просто плевали в безмятежное лицо и скрипели черными от сажи зубами. Несдобровать ему, кабы не санитары. Безучастный участковый равнодушно наблюдал за попыткой самосуда, словно решил: «Так не доставайся же ты, никому!»
Сказано же, да они малодушно позабыли: не суди, да не судим будешь, нет пророка в своем отечестве, возлюби ближнего. Расплата за высокомерие была скорой и страшной…
Едва несчастного усадили в машину, как на люстре в писательском кабинете весело заплясало пламя. Злосчастный листок вспыхнул и распался на тлеющие лоскутки, скользнувшие вниз, к своим живым собратьям…
Пока пожарные не спешно разворачивались на пустяшное задымление из плохо пролитой трубы, и скинув брезентовые робы и покуривая ехали назад, не преминув заскочить в чебуречную за дюжиной беляшей и пива – выгорел весь стояк.
А в нем проживал приятель участкового, накануне занявший у него несколько денег, якобы на ремонт. Скрипя сердце, тот ссудил известного игрока и мота, многозначительно изъяв сумму из кобуры. Но теперь, он мог быть спокоен – непременно и бесповоротно – на ремонт! Капитальный.
Машина с трудом пробивалась сквозь вечерние пробки. Доктор против обыкновения покинул место рядом с водителем, чтобы лично сопровождать больного. Измученные созерцанием людских страстей, санитары забылись чутким, нервическим сном.
Введенное Коле лекарство на короткое время вернуло его в циничную реальность. Доказательством просветления служил исключительно справедливый вопрос, которым он донимал Александра Сергеевича:
– Меня посадят, доктор?
В глазах его плескался ужас от содеянного. Коля тихонько плакал и скулил от бессилья что-либо поправить.
Александр Сергеевич сидел рядом и казался погруженным в свои мысли. Умиротворенное лицо, кроткий взгляд устремленный в себя, говорили, что он переживал весьма недурные минуты.
Должно быть, с таким выражением провожают индивидуальный, волшебный закат на выгороженном берегу Истры, поджидая, когда солнышко подарит последний луч, словно приглашая вернуться в ярко освещенный особняк и опробовать новенькую баню на понтонах, на собственном озерце, а после изжарить шашлык из дичи, добытой утром в угодье неподалеку.
Доктор словно не слышал Колиных вопросов. Но вот он счастливо вздохнул и уже в третий раз приступил к нему все с тем же:
– Ты Коля, точно главреда бил?
– Точно. Я же говорил Вам. В лицо его знаю.
– С усами он, при бородке? В очёчках, так? – вкрадчиво спрашивал доктор и жмурился как кот на пахту, предвкушая ответ.
– Да. – всхлипывал Коля. – Бородка клинышком. Очки я ему вдрызг, а за бородку мутузил. Я же говорил. Что со мною будет?
– А такой вертлявый, на левую прихрамывает, был?
– И этот был. Теперь на обе захромает. Посадят?
Доктор нежно погладил Колю по голове, как милое, непоседливое дитя.
– Не посадят, Коля. Уж я постараюсь, чтобы тебя признали невменяемым и после лечения выпустили как неопасного, а ты мне кое-что пообещаешь. Кстати, а в какие еще издательства ты свой великолепный роман посылал? Надеюсь, не забыл про АТС и Стрелу? Следует непременно послать, а после, и наведаться…