Этот сайт сделан для настоящих падонков.
Те, кому не нравяцца слова ХУЙ и ПИЗДА, могут идти нахуй.
Остальные пруцца!

Вадим Чекунов (Кирзач) :: СТРАХ. Глава 5 «Монастырь»
… — Государь! — вдруг рыкнул над ухом знакомый голос.
Иван вздрогнул и открыл глаза.
Мертвый лес стеной вдоль дороги. Конский бок в заиндевелой попоне. Скрип полозьев. Лошадиные вздохи.
Малюта — весь огненно-медный от бороды и прихваченного стужей лица — склонился с седла к царским пошевням.
— Государь! — снова пророкотал он густым звериным басом. — Не дремать бы на морозце тебе… Не ровен час, застынешь и не заметишь.

Меховая шапка съехала Малюте на глаза, почти скрыв их — сквозь ворс был виден лишь настороженный блеск.
Царь подивился, глядя на приближенного — будто медведь взгромоздился на вороного коня, обрядился в теплый кафтан да заговорил по-человечьи.
«Ни дать, ни взять — того самого Еремы племянник, — усмехнулся Иван. — Хоть верным псом себя называет, а все ж медвежьей стати холоп…»

Скуратов заметил усмешку царя, истолковал ее по-своему.
— Напрасно, государь. От врагов и предателей я тебя уберегу, не сомневайся! Душу положу на это! А от мороза-воеводы смерть коварная, ее не сразу разберешь. Казалось, задремал саму малость — и вот и лежит человек, тверже бревна телом стал.
Иван пошевелил пальцами на руках и ногах, прислушиваясь к ощущениям.
— Не убережешь, стало быть, царя от мороза? — спросил он с напускной строгостью и скинул рукавицу. — Глянь, Григорий, как побелели-то… Даже мех соболиный не спасает!
Иван растопырил перед лицом Малюты озябшие пальцы. Тускло сверкнули массивные перстни на них.
Царский охранник выпрямился и беспокойно заворочался в седле:
— Вели, государь, стоянку делать! Костры запалим!
Царь покачал головой и хитро сощурил глаз.
— А ну как огня бы не было? — с любопытством спросил он.
Не раздумывая, Малюта рванул ворот кафтана. Распахнул до выпуклого живота, схватился за рукоять ножа.
— Брюхо себе вспорю! — срывая голос, воскликнул «верный пес» Скуратов. — Чтобы в требухе моей руки свои грел, умолять буду!

Иван рассмеялся. Нырнув узкой мосластой кистью в рукавицу, нагнулся за лежавшим в ногах посохом.
— Побереги живот свой, Гришка. Дел нам предстоит много. Не пальцы себе спасаем — государство свое уберегаем.
Скуратов задумался. Кашлянул в кулак.
— Я вот как думаю… — осторожно произнес он, испрашивая взглядом разрешения продолжить.
Царь кивнул.
— Они ведь пальцы и есть на руке твоей, государь, — пророкотал Малюта.
— Кто?! — удивился Иван.
— Города эти! — с жаром пояснил опричник, поправил шапку на низком лбу и продолжил: — Москва наша — как ладонь. А тверские, новгородцы, псковичи да остальные — пальцы. Потеряем — ни еду взять, ни саблю удержать!

«Гляди-ка, медведь медведем, а рассуждать берется…» — подивился про себя государь, вслух же сказал одобрительно, скрывая насмешку:
— Быть тебе, Григорий Лукьяныч, главой Поместного приказа, как вернемся!
Малюта вздрогнул. Сорвал шапку и прижал ее к груди — будто мохнатого зверька поймал и придушить решил.
— Смилуйся, государь! — Лицо опричника выглядело не на шутку перепуганным. — Не губи в Посольской избе! Не мое это — под свечой сидеть да пером скрипеть… Уж лучше бросай под Тайницкую башню, на дыбу!
Царь, выдержав паузу, расхохотался.
Засмеялись и оба ехавших позади саней Басмановых — старший ухнул гулко-раскатисто, а младший рассыпался полудевичьим смешком, сверкнув белоснежными ровными зубами.
— Не пугайся, Гришка! — отсмеявшись, утер слезу Иван. — Ты мне возле ноги нужен. Пером другие поскрипят…

Малюта облегченно выдохнул, перекрестился. Зло зыркнул в сторону Басмановых и нахлобучил косматую шапку на свою медвежью голову.
Впереди показался невысокий холм, густо поросший деревьями, между которых петляла и взбиралась на вершину узкая, едва в ширину саней, дорожка. Едва различимые, виднелись над черными верхушками крон светлые резные кресты.
— Монастырь? — повернулся Иван к Малюте. — Это какой же?
Рыжебородый опричник пожал плечами.
— Похоже, Вознесенский…
Основная же, широкая и накатанная дорога огибала холм, подобно речному руслу, и полого стекала в заснеженную долину, терялась в сизом сумраке скорого зимнего вечера.
За едва видной полосой Сестры растянулся вдоль ее берега темный, приземистый Клин.

Царь подал знак к остановке.
Эхом прокатились возгласы по всей длине обоза. Войско встало.
— Старшего Басманова сюда! — приказал Иван.
Тотчас с другой стороны саней затоптался, фыркая паром, рослый конь воеводы. Крепко ухватившись за окованную луку седла, его наездник ожидал распоряжений.

Государь замер в санях. По лицу его пробежала гримаса — будто что-то раздирало его изнутри, скручивало и жгло. Глаза Ивана заслезились. Подняв голову к темнеющему небу, царь беззвучно зашевелил губами. Борода его, выставленная острым пучком, подрагивала.
Кряжистый Басманов невозмутимо покоился в седле, роняя быстрые взгляды на принявшегося страстно креститься государя.
Малюта ревниво наблюдал за обоими, насупясь и пытаясь угадать, что велит царь, когда иссякнет его молитвенный пыл. Придерживая на груди разорванный кафтан, Григорий Лукьянович мысленно чертыхался — так и чудились ему в позе и басмановском выражении лица небрежение, самодовольство и даже насмешка. Если над ним, царским слугой, насмехается надменный боярин — это полбеды. А ежели над государем и страстями его…

Царь неожиданно прервал молитвы. Вскочил в санях. Опираясь на посох, принялся лихорадочно озираться. Бегающие глаза его обшаривали небо над черным лесом.
— Нет знака! — в отчаянии вдруг воскликнул Иван, вонзив взгляд в Басманова. — Алешка, нету мне ответа и указания! Как… Как быть, Алешка?! Как узнать, что не сбился, что прям путь мой?!
Басманов молчал.
Царь сокрушенно махнул рукой. Плечи его опустились, от всей фигуры повеяло унынием.
— Ну так… — сдержанно вдруг пробасил воевода-опричник, избегая встретиться взглядом с государем. Ладонью, словно бабью выпуклость, он оглаживал блестящую седельную луку. — Известно как… Ты, Иван Васильевич, — государь. Тебе и решать. А мы уж исполним.

Иван скосоротился в ядовитой усмешке:
— Верно говоришь — мне решать!.. На мне вся кровь, на мне все грехи наши! Один я, Алешка! Понимаешь, один! Одному и расплата…
Басманов вскинулся и повел рукой в сторону войска:
— Да как же один, государь?! Да нас погляди сколько с тобой! А расплачиваться — пусть изменники готовы будут. Их судьба!
Испытующе взглянув на воеводу, царь уселся обратно в сани. Тяжело задумался, почернев лицом и разом осунувшись. Запавшие глаза неподвижно глядели в сторону снежной равнины, куда уходила дорога.

— Вот что… — обронил он после долгого молчания. — Веди, Алексей Данилыч, войско на Клин. К темноте как раз выйдете. Я заночую тут, у монастырских. Грехи отмаливать буду. Со мной сотня Малюты и грязновские — все пусть останутся. А ты, не мешкая, выдвигайся. Ждите нас завтра пополудни.
Басманов наклонил голову, показывая, что приказ ясен.
Иван обернулся к Скуратову:
— Едем к чернецам, Лукьяныч! У них и отогреемся!
Малюта ударил в бок коня, развернулся, взрыхляя снег, и ринулся извещать о царском приказе.
— И обозным вели пяток саней с нами оставить! — крикнул ему вслед Иван. — Чтоб было куда подарки складывать!
Царь откинулся в санях и хрипло засмеялся. Облачко пара из его рта устремилось вверх, навстречу небесной волчьей шерсти, затянувшей весь небосклон.

Раздвоенным змеиным языком поползло опричное войско, будто ощупывая холодную равнину да лесистый холм. Черные ленты потянулись к скромной обители на вершине да к тихому ремесленному городу за рекой, и некому было остановить это движение.

***
…Первыми на холм влетели удальцы из грязновской сотни. Окружили монастырь, завертелись на конях, увязая в снегу. Следом подтянулись степенные Малютины люди. С ходу, без лишних слов, деловито принялись ломать ворота.
Опираясь на руку Скуратова, Иван вылез из саней. Ступил в рыхлый снег, прислушался к звонким ударам топоров и жалобному треску.
Поджал губы. Удрученно покачал головой:
— Все бы твоим ухарям крушить да ломать наскоком… Так ли себя гостям подобает вести?
Малюта растерялся. Недоуменно вытаращился на царя, потом бросил взгляд на толпу возле ворот и снова уставился на Ивана.
— Государь… Так мы же… Ведь я думал…

Иван сдвинул брови и тяжелым взглядом окинул монастырские стены.
— От мирской жизни чернецы огораживаются. От соблазнов и недобрых людей стены их защищают. А царю неужели преграду чинить будут? Соблазна и злоумыслия в царе быть не может. Царь на то и царь, чтобы лишь Божью волю исполнять. Монастырь, от государя закрытый, — все равно что от Бога сокрытый. А вы — что же?! Как вы там в песенке своей разбойничьей горланите? «Въедут гости во дворы… заплясали топоры… приколачивай, приговаривай!» Тьху, мерзопакостники!
Царь тер бороду от слюны и налетевшего с ветром снежного крошева.
Малюта засопел, разводя руками и виновато моргая.
— Ишь ты… Пыхтит, чисто медведь!.. У-у!— замахнулся на него посохом Иван, грозно выпятив редкую бороду. — Царским словом учись ворота отпирать!

Скуратов рухнул на колени, увяз почти по пояс и тотчас упал лицом в снег.
— Казни, государь! — глухо прозвучало из-под ног царя.
Иван опустил посох.
— За что же? — спросил удивленно.
Опричник не отвечал.
Царь без раздумий хватил его посохом по широкому откляченному заду.
— Вынь харю-то! Иль ты вздумал с государем холопьим своим гузном беседовать?!
Малюта высунул лицо из сугроба. Захлопал глазами.
— За что казнить-то себя велишь? — Глядя на облепленное снегом лицо своего «верного пса», Иван едва сдерживал смех.
— Так ведь… За скудный ум мой! Не сообразил — ломать приказал. А надо было иначе.
— А как же? — живо спросил государь, подрагивая уголками рта.
— Так царским же словом! — переведя дух, старательно ответил Малюта.

Иван многозначительно кивнул. Посмотрел в сторону монастырских ворот — те уже вовсю раскачивались. Еще чуть — и слетят с петель створы. Хитро прищурился и спросил:
— Знаешь ведь, про царское слово какая прибаутка есть? В сказках, что бабы ребятишкам говорят?
Скуратов сглотнул, выпалил:
— Что тверже гороха оно!
Царь, не в силах сохранять серьезность, затрясся в смехе.
— Эхе-хех-хе, подумать только — гороха!
Малюта растянул губы и осторожно поддержал государя деланным смешком. В глазах его по-прежнему блуждала растерянность.
— Гороха-ха-ха-а! — продолжал куражиться Иван, повиснув на посохе и вздрагивая.

Неожиданно он замер. Медленно распрямился. На лице не осталось и следа от веселья.
Насупившись, жестом приказал слуге подняться.
Скуратов вскочил, весь перепачканный снегом. Застыл, преданно глядя на государя.
— Все верно ты сделал, Малюта, — сухо проговорил Иван. — Все правильно. Твердость царского слова не горохом надо мерить.

Ток! Ток! Ток! Ток! — доносились от монастырских ворот сильные удары.

Озаренный догадкой, Скуратов выдохнул:
— Топором!
Иван шевельнул бровями, скупо обозначив похвалу.
Между тем в ворота стали лупить чем-то тяжелым.
Бу-бух! Бух!
Ходуном заходили крепкие створы.
    Раздался громкий треск и ликующие возгласы.
Царь и его приближенный повернули лица к лесной обители.

Ворота вздрогнули от еще одного страшного удара, дернулись, завихляли и поплыли, полусорванные. Тотчас еще громче взревели грубые голоса. Забурлило людское месиво, затолкались промеж воротных опор царские слуги, размахивая оружием и торопясь друг вперед друга пролезть в обитель.
Над мельтешащими опричниками аршина на полтора возвышался Омельян Иванов, кривя страшное лицо в слюнявой улыбке. Похоже, от его удара и разлетелись в прах монастырские запоры.
Малюта сокрушенно наморщил лоб.
— Азарту у ребятишек много, а навыку не хватает, — покачал он громоздкой головой, жалуясь государю. — Не обвыклись еще приступы делать.
— Будет у них время. Научатся… — поежился царь. — Холодит, Гриша, в санях меня. Раньше ездил — кровь гуляла. Теперь — кость ноет. Надо бы сменить на что подобающее. Пойдем, глянем, чем богаты чернецы.

Опираясь на посох и проваливаясь по колено в снег, Иван направился к монастырю.
За частоколом виднелась кровля звонницы и чуть глубже — высился острый шатер церкви. Косматое небо нависало над резным крестом, царапало себе брюхо, и сыпалась оттуда сухая снежная крупа.

Опричники ворвались на монастырский двор и начали крушить все подряд.
Вытаскивали монахов из келейной пристройки. Пинками и ударами сабель плашмя выгоняли из ненадежных убежищ.
Выбежал из часовни настоятель. Застыл на ступенях, опознав в одном из незваных гостей самого царя. Совладав с изумлением, кинулся на выручку братьям-инокам — опричники, как волки в овчарне, налетали на растерянных монахов, сбивали с ног, вязали пенькой. Текло из разбитых носов, кровенели бороды. Настоятель цеплялся за одежду царских слуг, взывал к Господу и бросал отчаянные взгляды в сторону царя. Иван же стоял возле скособоченных створок ворот и с любопытством оглядывал монастырское хозяйство, намеренно не замечая игумена.

Полечь бы игумену в числе первых — озлобленный его вмешательством, ряболицый Федко отпустил схваченного молодого монашка, потянул из рукава ремешок кистеня, взглядом уже примеряясь для удара… Но Иван, краем глаза заметив, повернулся и крикнул, чтобы не трогали старика.
— Разговор у нас прежде будет! — недобро пообещал государь.
Федко с сожалением спрятал кистень. Настоятеля схватили под руки и оттащили в стоявшую посреди двора монастырскую церковь.
В сопровождении Малюты и десятка его подчиненных в храм направился и помрачневший Иван, перешагивая через связанных и громко молящихся монахов.
Уже на ступенях Скуратов обернулся и указал на стоявший неподалеку монастырский возок:
— Не сечь, не ломать! Царева вещь! Остальным — обладайте!

Царские слуги времени терять не стали.
Принялись рубить топорами и саблями выпущенную из хлева животину. Отчаянно, трубно заревев, упала с подрубленными ногами пестрая корова. Завалилась вторая — шумно вздыхая и взмыкивая, выгнула шею, задрала заднюю ногу. Из распоротого брюха лезли внутренности и валил пар.
Надсадно блеющие козы сбились в углу двора, мелко переступая копытцами.
Заполошно метались по двору куры, попадали под клинки. Летели в воздух птичьи перья и брызги крови.

— Запалить бы! Запалить! — возбужденно орал плюгавый Петруша Юрьев, выбежав из келейной с ворохом монашьей одежды.
— Я тебе запалю! В зад факел вставлю и в лес прогоню! — прикрикнул на него Тимоха Багаев, стягивая пенькой руки очередного монаха. — Не слышал разве — на ночлег тут встанем.
— А-а-ах! — в дурном веселье Петруша бросив одежды себе под ноги, начал исступленно приплясывать, топтать.

Как утес посреди бурной воды, стоял на дворе Омельян, не обращая внимания на творившееся вокруг. По-бычьи наклонив голову-глыбу, великан-опричник неторопливо высматривал что-нибудь подходящее себе для забавы. Вдруг борода его шевельнулась — обычная улыбка стала шире. Омельян заурчал и грузно потопал прямиком к звоннице из светлого дерева.
Кирилко с Богданом отвлеклись от рубки монастырских коз, утерли взмокшие лбы и уставились на его необъятную спину.
— Глянь, чего Омелька-то удумал! — усмехнулся Богдан, поправляя шапку.
Кирилко вытер саблю о козью шерсть и кивнул:
— Чем бы дитя ни тешилось…
Расхаживавший вдоль связанных чернецов Василий Грязной тоже заметил, куда направился Омельян, и свистнул Багаеву:
— Эй, глянь-ка! Ну теперь-то малец точно пуп надорвет!
Тимофей наступил на лицо одного из монахов, подышал себе на ладони, согревая. Внимательно посмотрел на звонницу.

Шесть крепких сосновых столбов в три человеческих роста. Сверху двускатная кровля на добротных балках. Перекладины в два ряда. На нижних, в мужичью ногу толщиной, висят малые колокольцы, а над ними, на тесаных бревнах, подвешены пять колоколов поболе. Самый мелкий пудов на шесть потянет, а в «благовестнике», что посредине, все сорок будет.
— Да не… — протянул Тимофей, однако без особой уверенности. — Должен справиться!
Грязной хохотнул, подбежал к нему, протянул руку.
— Об заклад?
Багаев поколебался, но вызов принял:
— Об заклад!
— Что ставишь? — прищурился Василий.
Тимофей помялся в раздумье. Взглянул еще раз на Омельяна, который уже похлопывал огромной ладонью по столбу звонницы, приноравливался, поводил плечами. Решился и рубанул:
— Рубль ставлю!
— Эка… — уважительно подивился Грязной. — Ну, стало быть, по рукам!..



…В храме Иван первым делом опустился на колени перед образами. Посох бережно положил перед собой.
Молился недолго, но страстно — громким шепотом, с обычными для себя вскриками и пугливой оглядкой через плечо. Иногда замирал, будто прислушивался. В такие мгновения взгляд его метался от икон к потолку, глаза расширялись и стекленели — будто там, в черных от лампадного и свечного нагара досках, притаился некто, видимый ему одному. Рот Ивана приоткрывался и скорбным полумесяцем темнел на изможденном лице.

Опричная свита неподвижными истуканами застыла позади, отрешенно наблюдая за молящимся.
Внезапно царь застыл с поднесенными ко лбу пальцами, будто вспомнил о чем-то.
Скосил глаза на стоявшего поблизости игумена.
— Ну а ты что же? — спросил недоуменно. — Отчего не молишься?
Монах, которого крепко держали за руки двое опричников, тихо, но твердо ответил:
— Не могу, государь.
— Что ж так? — Иван опустил руку и по-птичьи повернул голову слегка набок, насмешливо рассматривая старика.

Игумен вздохнул.
— Не люди твои мешают на молитву рядом с тобой встать — тревога за братию, невинно побиенную слугами твоими. Государь, вели прекратить надругательства и бесчинства в месте Божьем!
Скуратов сгреб монаха за плечо. Зашипел ему в ухо, срываясь на медвежий рык:
— Как с царем говоришь, чер-р-р-нец!
Опричники заломили руки игумена, согнули его перед царем.
Превозмогая боль, старик глухо выкрикнул:
— Меня не щади, если воля твоя такова! Братию же оставь, молю тебя!

Иван схватил посох и резво поднялся. Лицо его оживленно подрагивало, молитвенная скорбь окончательно улетучилась, сменилась лихорадочной веселостью и возбуждением. Легким шагом подбежал к склоненному настоятелю. Засмеялся мелко и рассыпчато, потрясая бородой. Подмигнул Скуратову:
— А я знаю, Гришка, что тебе чернец этот ответит! Он слова Филипки Колычева повторять будет! Не может, мол, узнать царя православного в одеждах этих и в деяниях не узнаёт… Распрямите-ка его!
Опричники ослабили хватку и разогнули монаха перед государем.
— Погляди же теперь внимательней, глупый старик. Может, углядишь что знакомое!
Иван выставил перед собой руку с посохом.
Взгляд игумена скользнул по резным узорам, драгоценным камням и замер на серебристом украшении. На короткий миг лицо его дрогнуло, губы зашептали молитву.
Царь вскрикнул:
— Стало быть, узнаёшь вещицу!

Иван вдруг хрипло зарычал, лицо его исказилось. Занеся острый, окованный железом конец посоха, он ударил игумена в ногу, как охотник бьет рыбу острогой. Пробив валенок, пригвоздил ступню к деревянному полу церкви.
Настоятель охнул и забился в руках опричников.
Иван захохотал:
— Прав я, выходит! Знаю, что от меня укрываете, — но сыщу! До самых глубоких нор ваших доберусь! Надо будет — под корень изведу вашу братию, а найду!
С этими словами царь схватился за посох второй рукой. Впившись взглядом в лицо игумена, рывком провернул острие.
Монах вскрикнул и уронил голову на грудь. Закусил губу, сдерживая стон.
— Если решил мучения мне причинить, воля твоя, государь… — тихо проговорил старик, подняв голову и снова взглянул на венчавшую царский посох фигурку. — Не притесняй понапрасну других. Ничего из того, что ищешь, тут никогда не было.

Иван в сомнении изломил брови.
— Речам лукавых церковников доверия давно нет. Святое Писание на моей стороне. Изощрялся во лжи Ахимелех, священник, говоря Саулу: не обвиняй, царь, раба твоего и весь дом отца моего, ибо во всем этом деле не знает раб твой ни малого, ни великого! Но не сумел провести, шельма, — за что и казнен был! Ибо знал об измене, но не открыл ее! И с ним триста пять соумышленников, в священнические ефоды ряженных! И город их — мужчин и женщин, юношей и младенцев, и волов, и ослов, и овец — всех поразили мечом!
Игумен, не отводя взгляда от навершия царского посоха, сдавленно ответил:
— Неправедно поступил царь Саул… Великое преступление совершил… Недаром слуги его отказались обагрять себя кровью священнической — лишь один разбойник решился! Тяжела была и расплата царя израильского… А ты, государь, его путь повторяешь. Разве нет для тебя закона?!

Царь опустил взгляд на ногу настоятеля. Валенок старика пропитался кровью.
— Спрашивал меня Филипка, обуянный дерзостью, — как предстану я, государь, на Суд Страшный, весь кровью обагренный? О законе и правде кричал! А хоть митрополитом был, одного понять не сумел — закон у царя только один — Божий! Человеческим законам государь не подвластен!
Оскалясь, Иван крутанул посох в другую сторону.
— Иль ты не человек, государь? — пересиливая боль, кротко спросил игумен. — Не женщиной рожден от мужчины разве?
— Молчи, червяк монастырский! — взревел вдруг Иван, разом растеряв веселье.
Подался к настоятелю вплотную и зашептал, плюя сыростью в лицо:
— Много уж было попов да чернецов, к моей людской кротости взывавших! Только через лукавство ваше погибель царской власти готовилась! По монастырям да церквам укрывалось принадлежащее казне государственной! Легко ли мне человеком быть, долг государев исполняя?

Старик, собрав силы, кивнул:
— Человеком всегда трудно быть. Когда люди твои злодеяния творят — рубят друг друга или пытают, они же кричат, как звери. Замечал ли ты это? Криком и оскалом человека из себя выгоняют. Потому что не может человек подобными делами заниматься. А зверь внутри человека — может. Монахи или крестьяне, они когда зерно сеют, мед собирают, скотину доят, — они не кричат, но молитву читают.
— Мели, Емеля, твоя неделя!.. — насмешливо протянул Иван, отстраняясь. — Медведь, когда в дупло пчелиное лезет, молитв не возносит!

Вдруг с монастырского двора, прервав беседу царя и игумена, донесся чудовищной силы рык.
Иван вздрогнул. Отнял правую руку от посоха и перекрестился.
Рык повторился — настолько низкий и густой, что дрожь пробежала по нутру каждого из стоявших в церкви. Заозирались, принялись пугливо креститься и растерянно посматривать на светлый квадрат открытых дверей.
Там, на дворе, разом закричало множество людей — будто воронья стая метнулась.
Царь рывком высвободил посох из ноги собеседника. Выставил окровавленное острие в сторону выхода.
— Сатана явился!.. — сдавленно хрипнул кто-то из опричников, но осекся под взглядом Малюты.

С напряженным лицом, держа саблю на изготовку, рыжебородый царский «пес» осторожно крался к дверям. За ним робко ступали подчиненные, тревожно переглядываясь и вытягивая шеи.
Со двора вновь раздался давящий уши рык. Следом загомонили, зашумели пуще прежнего. Поплыл поверх криков медный ломкий звон. Рык перешел в протяжный рев — будто медведь попался в капкан. Послышался громкий треск, хруст и ликующие вопли.
Скуратов выглянул из дверей, пригляделся. В сердцах сплюнул, выпрямился и убрал саблю в ножны. Оглянулся на царя.
— Озоруют!.. — пробурчал с досадой на мимолетную свою робость.

Едва Иван перевел дух, в глазах его тут же заплясали огоньки любопытства, и он поспешил к выходу. Выбежал на крыльцо и замер, пораженный.
Монастырская звонница, пару столбов которой выворотили из земли, косо завалилась. Кровля ее разлетелась, колокольные перекладины надломились, а сами колокола сорвались и беспомощно торчали из рыхлого грязного снега.
Сгорбившись и тяжело дыша, возле поверженной постройки покачивался Омельян. Из его носа и ушей текло темно-красным и капало на плечи.
— Ишь ты… — гулко урчал великан, размазывая кровь по носу, щекам и бородище. — Во как… Хы…

Опричники гоготали, восхищенные очередной выходкой малоумного Омельки. Смеялись над проигрышем Грязного. Стараясь хранить непроницаемое выражение лица, Васька вручил сияющему Тимофею тугой кишень, набитый монетами.
— Можешь не считать, у Грязного без обмана, — пробурчал он под общий хохот.
Лишь распластанным монахам невесело было под ногами опричников. Некоторые после падения звонницы закрыли глаза и еще громче принялись твердить молитвы.
— Игумена приведите сюда! — приказал царь, с улыбкой разглядывая учиненный слугами погром.
Вывели настоятеля. Старик поджимал ногу в окровавленном валенке.
Иван широким жестом указал на двор, битком набитый опричниками в черных одеждах.
— Что скажешь, отец настоятель? Моя-то братия посильней твоей будет! Значит, и правда — за нами!
— Скажу то, что сказано уже: «Иные — с оружием, иные — на конях, а мы имя Господа Бога нашего призовем!»
Царь повернулся к монаху, испытующе оглядел. Склонился к его уху и, сминая бороду об игуменское плечо, прошептал:
— А ведь стоит мне приголубить Волка… В ладонь зажать да на тебя взглянуть — по-другому запоешь, разве нет?
— Бог от хищника клыкастого митрополита Филиппа уберегал. Если вера моя крепка, и меня спасет, — ответил старик.

Иван засомневался — об одном ли Волке они говорят? Или Филипку уже в приручителя диких зверей молва занесла? Так и чудотворцем скоро станет…

Раздраженный напоминанием о былом митрополите, Иван отпрянул от настоятеля. Глаза застила пелена злобы, а коварная цепкая память подсовывала и вертела перед внутренним взором картины двухлетней давности.
Воскресная служба в Успенском. Царь, торжественный в своей черной ризе, перед Филиппом испрашивает благословения. Не сразу доходят до разума слова отказа. Филипп страстно обвиняет государя, прилюдно. «До каких пор будешь ты проливать без вины кровь твоих верных людей и христиан?.. Подумай о том, что хотя Бог и возвысил тебя, но все же ты смертный человек, и он взыщет с тебя за невинную кровь, пролитую твоими руками… Татары, и язычники, и весь свет может сказать, что у всех народов есть закон и право, только в твоем государстве нет их!»

Обрывается сердце, шумит в голове, и слепнут глаза от ярости. Стучит посох, и летят, гудят слова Ивана, которые он запальчиво выкрикивает в непреклонное лицо митрополита. «Зря я щадил вас, мятежников! С этого дня буду таким, каким меня нарекаете!»
Сказал — как отрезал. «Царское слово тверже гороха…» Назло Филиппу теперь еженощно посылает Иван из Александровской слободы отряды Грязного, Скуратова, Вяземского в Москву и ее окрестности. Разлетаются в щепы ворота, горят скотные дворы, хлещет людская кровь вперемешку с животной… Туго боярам! Хрипят отцы семейств, воют их жены, обрывается сыновий плач, и криком заходятся дочери… Простому люду тоже несладко. Не приведи Господь попасться в руки разудалым слугам царя! Голые трупы на улицах лежат неделями, никто не решается хоронить врагов государя. До поздней осени трясется Москва. Сидят взаперти жители, нос лишний раз боясь высунуть. Гадают — не к ним ли следующим в дом начнет ломиться беда… Не их ли смерть с криками и смехом сейчас гарцует по улице…

Против митрополита проводят дознание, учиняют обыски повсюду — и в Новодевичьем, и до Соловецкого монастыря добираются. Ничего не нашли в тайниках монастырских — хоть их все, без утайки, указал настоятель Паисий, едва лишь явился к нему с Волчьим посохом царь.
Привозят соловецкого настоятеля в Москву. Иван собирает духовных, бояр. Перед всеми Паисий призывает Филиппа раскаяться и отдать царю колдовские фигурки. Филипп искусно лукавит, отрицает все. Сотрясаясь от гнева, царь накрывает Волка ладонью, сжимает холодную фигурку, и зал наполняется стонами, дрожью, воем — лишь митрополит, бледнее мертвеца, хранит упорство и твердит свое: «От дурного семени плодов счастливых не будет!»
Но верит царь — неспроста эта дерзость Филиппа! Не иначе — колдовской природы, как и прежде у духовных бывало. Да только не отрок уже Иван, а умудренный государь. Поповскому мороку противостоять сумеет! Для того и сплотил в слободе своих опричных монахов, чтобы отпор дать.

Всем отпор — и клиру, и чернецам, и боярам, их пособникам!
Новые казни, новые озорства опричные. До епископов дотянулись.
Припекло Филиппа — явился к царю для разговора. Сполна насладился Иван, отказав ему в приеме. А снежным морозным утром, в день архистратига Михаила, распахиваются двери Успенского собора, и входят верные слуги Скуратов с Басмановым. Ведут с собой людей при оружии. Алешка обрывает песнопения, громовым басом зачитывает указ о низложении митрополита. Срывают с того одежды, прилежно обыскивают, каждый шов прощупывают. Но хитер оказывается Филька! Нет при нем улик — ни на теле, ни в одежде. Бьют его, осерчав на такое коварство. Одевают в рванину, тащат на паперть. Холодно бренчат заготовленные царскими людьми цепи. Бросают Филиппа на холодный камень. Стучит железо об железо, выглядывают из дверей собора и жмурятся при каждом ударе изумленные прихожане. Закованного Филиппа бросают в дровни и везут по Китай-городу в Богоявленский, где уже ждет его смрадный подвал. Позади, не страшась гнева опричников, бежит чернь — с плачем, криками и мольбой. Не расходится толпа от монастырских стен до самого суда. Костры жгут, ночуют. Смотрят. Тянутся в Москву люди — пошел слух о Филькином чудотворстве. Оковы, мол, с него сами собой упали на третий день…
Злится государь в Кремле. По справедливости бы — пытать чернеца, да предать смерти. Но тогда точно уж поклоняться начнут, как великомученику… С глаз долой — из Москвы, в тверской Отроч монастырь, там пусть сидит. Глядишь, одумается…

…Голос игумена разогнал неприятные воспоминания.
— Бог силу человеку придает и хранит его. А все другое — если прибавит, так платить придется такой ценой, что в убытке останешься. Весело вино, да тяжело похмелье.
Иван желчно усмехнулся:
— Складно говоришь, старик. Потому и рыщу волком по вашим обителям — свое забрать желаю. Похмелья бояться — на пиру не веселиться. Это вам, монастырским, мирское без надобности. А сила у нас какая хочешь найдется! Все заберем! Омелька! — крикнул царь, перекрывая шум на дворе.

Великан вздрогнул. Беспокойно повертел по сторонам перепачканным кровью лицом, забегал глазами. Подался телом вперед, прислонив огромную ладонь к уху.
По двору пролетели выкрики:
— Тихо!
— Государь зовет!
— Омельянушка, глянь-ка на царя!
— Да поворотись же ты, орясина!
Опричник-богатырь недоверчиво обернулся. Заметил на ступенях храма Ивана со свитой и вздрогнул.
— Ишь… — пробормотал недоуменно и потряс головой, болтая красными соплями.

Царь засмеялся:
— Эка ж ты животина! А ну-ка, покажи нам силу настоящую! Тащи сюда «благовестника»!
Взгляды столпившихся на дворе устремились на гладкий темный колокольный бок, видневшийся из-под рухнувшей звонницкой кровли.
Зашелестели голоса:
— Это ж скольки в нем?..
— Сороковник пудов, не меньше…
— Да еще язык в придачу…
— Тут десяток человек нужен, по четыре пуда раскидать на кажного, тогда утащут!..
Васька Грязной воспрял духом, глянул с вызовом на Тимофея:
— Ставь обратно рубль! Надорвет пуп Омельянка!
— А проиграю если? — в сомненье прищурился Багаев и взвесил в руке грязновский кишень.
— Так что ж! — разгорячился Грязной. — Отдашь тогда мое! Не все коту масленица!

Под общий смех, пока Омельян возился с обломками звонницы, раскидывая деревяшки, спорщики ударили по рукам.
— Не волоком чтоб, а от земли поднял! — уточнил Василий, нервно покусывая кончик усов.
— Это само собой, — согласился Тимофей, посмеиваясь.
— И пронес чтобы шагов десять, не меньше! — добавил Грязной на всякий случай, видя, с какой легкостью дурачок ворочает бревна.
Багаев, потешаясь, закивал:
— Ты еще попроси, чтоб колокол в одной руке держал, а другой за язык дергал, да псалмы распевал!

Вытянув из-за пояса топор, Тимофей подошел к согнувшемуся Омельяну. Неловкими пальцами тот пытался поддеть широкие кожаные ремни, крепившие колокол к толстой балке.
— Дозволь, Омельянушка, подсобить!
Багаев наклонился и несколькими сильными ударами перерубил привязь. Зачерпнул пригоршню снега, растер ее по лицу великана.
— Дай-ка умою тебя… к царю ведь пойдешь…
Омельян скосил глаза к церкви.
— Ишь…
Тимофей кивнул:
— Вот тебе и «ишь». Не посрами! Дотащишь — я тебе куль пряников поднесу. Любишь ведь прянички-то?
Толстые губы Омельяна зашевелились в бороде, с трудом вышлепывая слова:
— Пянички… нимоловые…
Багаев хлопнул его по плечу:
— Будут тебе лимоновые! Какие пожелаешь. Только не подведи, родимый!

Улыбающийся Омельян, не обращая больше внимания на Тимофея, сунул пальцы обеих рук в колокольное ухо. Широко расставил могучие ноги. Топнул каблуками, вбивая их в промерзшую землю. Закинул голову и потянул широкими ноздрями воздух. Напрягся всем телом. Разом вздулись жилы на его руках и шее. Побагровело лицо, и закатились глаза. Взревев дико, страшно, Омельян распрямился во весь немалый рост, не выпуская колокола из рук. Металл врезался, утонул краями в мгновенно побелевших пальцах.
Толпа ахнула и заулюлюкала, засвистела.
Царь пристукнул посохом, смеясь и горделиво поглядывая на игумена.
Тот стоял с отрешенным видом, едва заметно шевеля посеревшими губами.
— С такими молодцами горы сверну! — подмигнул Иван старику. — А уж у вас по бревнышку все раскатаю!

Омельян, скаля зубы — желтым частоколом они проглядывали сквозь лохматую бороду, — сделал шаг. Другой. Колокол низко плыл над грязным снегом, едва не задевая краями мерзлые комья. Язык тяжело волочился, оставляя борозду, по которой следом ползла толстая, потемневшая от времени веревка.
Грязной, напряженно следивший за происходящим, встрепенулся:
— Не до конца поднял!
Но его тут же остудили укоризненные окрики:
— Не юли, Васятка!
— Уговору про язык не было!
— Готовь еще кишень!
Шаг за шагом, багровея все больше, преодолевал Омельян монастырский двор. Тех связанных, что лежали на его пути, заранее оттащили.

Когда до церковных ступеней осталось всего ничего, зрители начали подбодрять силача, хлопая и выкрикивая, сколько шагов осталось:
— Пять… четыре… три…
Омельян остановился. Колокол сгибал его своей тяжестью. Опричник выгнул спину, захрипел и сделал еще шаг.
— Два! — ухнула толпа.
Качнувшись, он осилил остаток пути одним рывком. Расцепил пальцы и едва успел убрать ноги — колокол рухнул всем ободом возле нижней ступени.
— Гойда! — выкрикнул царь,
Ответным воплем громыхнули выряженные в черное слуги:
— Гойда!

Омельян шумно дышал, мутными глазами обводя стоявших перед ним.
Иван повернулся в игумену.
— Колокола заберу себе. Вам ни к чему они, одну хулу вызванивать умеете. Разве что на прощанье позволю тебе…
Он сошел вниз, наклонился, похлопал стылый металл.
— А что, Омелюшка, — ласково обратился Иван к силачу, дыхание которого унялось и с лица уже сходили сине-багровые пятна. — А поднять повыше и подержать, для отца настоятеля, сможешь ли?

Обомлев от того, что с ним ведет разговор сам государь, тот наклонил по-собачьи голову и будто задумался. Но не было мысли в его глубоко посаженных глазах, одна бездумная муть колыхалась.
Неожиданно игумен подал голос:
— Вели, государь, своим слугам отпустить меня. Стар я и покалечен в придачу. Не убегу и вреда никому из вас не причиню. Хочу ближе этого твоего Самсона разглядеть.
Царь хмыкнул, кивнул и дал знак освободить руки монаха.
Хромая, взмахивая при каждом шаге руками, настоятель спустился со ступеней и подошел к застывшему исполину. Запрокинул голову, всматриваясь в его лицо.
Омельян беспокойно затоптался, поежился и склонился к старику, удивленно пробасив:
— Ишь…

Никто, кроме самих опричников — да и то далеко не все, — не осмеливался так близко подходить к Омельяну Иванову. Разве что по незнанию или глупости, как минувшей осенью двое молодых, из недавно набранных, Егорка Анисимов да Илюшка Пономарь. Напились вина да вздумали потешаться над тугоумным и с виду медлительным Омелькой. Придумали его, спящего, по лбу винным ковшом ударять и под лавку, на которой он спал, прятаться. Проснулся Омелька — нет никого. Почесал лбище, пожал плечами да уснул снова. Второй раз проснулся, ощупал голову, пробубнил свое неизменное «ишь» и опять захрапел. А на третий раз, не вставая с лавки, запустил под нее руки, ухватил в каждую по шутнику. Поднял над собой да ударил их головами друг о дружку. Отбросил подальше бездыханных и лег спать до утра, безмятежный. Царь, узнав о проступке, долго смеялся. Запретил Иванова наказывать, а на другой день из караульного полка в Малютин отряд перевел. Лошадь ему лично выхлопотал через посольских — французскую, особо крупной породы, мохноногую тяжеловозку. В летучий грязновский отряд Омельян не годился, а вот обстоятельным скуратовским молодцам впору новобранец пришелся, кулаком вышибавший тесовые двери.

Иван, наряду со всей опричной братией, с любопытством наблюдал за смотревшими друг на друга настоятелем и Омельяном.
Игумен не дрогнул под тяжелым взглядом опричника.
— Как же тебя так, несчастный? — спросил он тихим голосом, неотрывно глядя в глаза малоумного.
Омельян нервно фыркнул, подрагивая крыльями носа. Заурчал в бороду — негромко, но с оттенком угрозы.
Игумен успокаивающе кивнул:
— Ничего, дитя мое, ничего… Делай, что велят.
Потеряв терпение, Иван прикрикнул:
— Довольно любоваться друг дружкой! Ну, Омеля, покажи, на что способен!

Польщенный царским вниманием опричник мотнул башкой и принялся шевелить запухшими пальцами, готовясь к новой потехе.
Настоятель обвел взглядом связанную притихшую братию и громко, как мог, сказал лишь:
— Молитесь со мной!
Посмотрев на вновь схватившегося за колокольное ухо Омельяна, перекрестился.
— Мученик твой, Господи… во страдании своем венец нетленный… крепость твою… мучителей низложи… сокруши и демонов немощныя дерзости…
Под рык опричника и гул монашеских голосов колокол дрогнул, оторвался от земли.
Из-под ногтей Омельяна брызнула кровь. Выгнув спину дугой, он тянул кверху медное тело «благовестника». Колокол потряхивало, краем он бился о колени поднимавшего. Не обращая внимания на боль, Омельян тянул. Из носа его снова хлынула кровь, заливая залохмаченный бородой рот. Рык сменился на громкое бульканье и сопение.

— Уронит… — по-бабьи ойкнул кто-то в толпе.
На него цыкнули, сбили оплеухой шапку.
Отплевываясь красным, Омельян рванул колокол и подтолкнул его коленом. Едва удержался на ногах — все тело его повело вперед, вслед за тяжеленной ношей. Но устоял и выпрямился.

Игумен, возле которого опасно ворочался колокольный бок, не отступил.
Будто пушечный залп дернул воздух — грохнул единый ликующий вопль:
— Гойда!
Надсадно сипя, Омельян держал «благовестника» перед собой. Колокол висел в его руках как на балке.
— Звони! — приказал царь настоятелю.
Старик скорым шепотом дочитал молитву. Перекрестил тусклую медь и багрового опричника. Взялся за веревку. Качнул язык, разгоняя.
— Исцели его, Господи…

Бо-ом-м-м! — густым одиночным звоном наполнился воздух.
Горло Омельяна заклокотало, будто вода закипела в груди, грозя излиться наружу. Второй удар колокольного языка заставил великана содрогнуться. На мгновение взгляд его прояснился, слетела мутная пелена, в глазах отразились боль и растерянность.
Бо-ом-м-м! — еще раз успел отозваться колокол в ослабевших руках опричника, прежде чем тот выпустил его и завалился на спину.
Толпа охнула — словно ветер пронесся по двору.

Ивана и стоявшего рядом с ним Малюту обдало горячими кровяными брызгами. Царь успел прикрыться рукавом, Скуратову же перепачкало все лицо.
Иван опустил локоть и разразился смехом.
Встрепенулась, загомонила опричная братия. Полыхнула гоготом.
— Жив ли Омелька? — полюбопытствовал хохотавший царь, вытирая рукав о чье-то плечо.
К упавшему великану подскочил Тимофей Багаев.
— Жив! — облегчено крикнул. — Не зашибло! Сморился от перетуги!
Склонясь над ступенями и чертыхаясь, Скуратов стряхивал с бороды студенистые капли.
— Тимоха, дери тебя леший! Ты что ж одежу государя испакостил? И меня мозгами забрызгал!..
— Да не я! — откликнулся опричник. — Колдун вот, напоследок, видать…

Багаев шагнул обратно, к исходящему смертной дрожью настоятелю. Голова старика была развалена надвое. Опричник взглянул на свой топор. Нагнулся, ухватил потрепанную полу игуменской однорядки, отер с лезвия налипшие седые пряди.
— Гляжу — ворожит! — пояснил он государю. Глаза его возбужденно блестели. — На Омельянушку нашего морок наводит, того аж перекосило всего…
Иван усмехнулся и кивнул.
Воодушевленный царской благосклонностью, Тимофей пояснил:
— А ну как переметнется он в богомольцы? Подумает, что и впрямь над ним чудо сотворилось… А мы богатыря такого лишимся!
Опричник неожиданно осекся, почувствовав, как на его плечо легла чья-то рука.
Обернулся.
— Дурак ты, Тимоха! «Поду-у-мает»! — передразнил озлобленный новым проигрышем Грязной. — Чего он «подумает», если ему думать-то нечем?..
Васька с размаху впечатал в ладонь Багаева новый кишень. Отошел, раздраженно хрустя снегом.

Царь добродушно рассмеялся вслед незадачливому спорщику. Малюта охотно поддержал, потряхивая животом. Покатывались и остальные.
Тимофей спрятал деньги в кафтан. Поклонился Ивану:
— Молю тебя, государь, не серчай на преданного слугу своего!
Смех на дворе затих. Все с любопытством смотрели на царя и замершего опричника.
Иван потрепал влажный ворс своей шубы. Поднес пальцы к лицу, словно принюхиваясь.
— Возможно ли муху убить на дерьме, да рук не запачкать?
Одобряя государевы слова, загудела толпа.
Облегченно выдохнул Тимофей Багаев.
Царь ткнул в сторону пленных монахов вымазанным в крови пальцем:
— Отделать всех, без остатку!
(c) udaff.com    источник: http://udaff.com/read/creo/128822.html