Этот сайт сделан для настоящих падонков.
Те, кому не нравяцца слова ХУЙ и ПИЗДА, могут идти нахуй.
Остальные пруцца!

М.Ж. :: Котята Шнурова
Он присудил мне престижную литературную премию. Первую в моей жизни.
Не он один, конечно, но, будучи членом основного жюри, отдал все свои судейские баллы подборке моих стихотворений, чем обрек других претендентов на неминуемое поражение.
Об этом, собственно, он и поведал мне в одном из выставочных залов художественной галереи «Эрарта» на Васильевском острове, которую участники проходившего там вручения так и норовили назвать «уретрой» из-за фонетического сходства этих слов и, скорее всего, намеренно глумясь над заложенным в этом названии претенциозном смыслом: «Эрарта», по задумке владельцев, расшифровывается как «эра арта» – «эра искусства». 
Обычная история для Санкт-Петербурга, где современные городские заведения часто работают под странными вывесками. Салон красоты «Смерть мужьям», например. Или кафе «Саквояж беременной шпионки», «Свитер с оленями», «Сытый цыпа», «Сытый папа», «Осинное гнездо» (почему-то с двумя «н»), рестораны «Мясорубка» или «Синий Пушкин»…И так далее по нарастающей сугубо питерского непревзойденного сюрреализма.

– Это я тебе присудил… – сказал он по окончании вручения, в приватной беседе, – но присудил, в любом случае, заслуженно, – ты из них – он обвел рукой присутствующую публику, состоящую на треть из поэтов, – стопудово самый лучший.
«Знает что говорит», – подумал я, краснея от удовольствия, – «и это особенно ценно, поскольку он все премиальные подборки в обязательном порядке прочел и все выступления на сегодняшней церемонии выслушал: знает, знает – это точно!»

Три месяца спустя, подъезжая на машине к его дому, я поймал себя на мысли, что не могу вспомнить, когда в первый раз познакомился с творчеством его музыкальной группы. Вспомнил только, что услышал ее до первого, самого известного клипа, показанного по российскому «MTV» (там еще были слова: «Когда переехал не помню, наверное, был я бухой…», после зазвучавшие почти из каждого включенного приемника или магнитофона).
Единственное, что могу сказать определенно: произошло это до того как все внутренние дворы на Васильевском и большая часть дворов-колодцев в центре Петербурга стали закрываться при помощи разных запирающих устройств, управляемых, прямо как по мановению волшебной палочки, из авто – дистанционно.
–  Вы простите, у меня тут бардак, не прибрано, – начал он с извинений, что было как-то странно слышать из уст человека, обладавшего поистине раблезианской репутацией.
– Да всё нормально! – ответил пригласивший меня в Питер учредитель премии, который и привёз меня сюда на своей машине, – мы люди бывалые, нам не привыкать.
Но какого-то особого бардака в квартире музыканта, на первый взгляд, не обнаружилось. Просто в помещении была произведена перепланировка и за входной дверью сразу начиналась кухня. То есть прихожая отсутствовала, как таковая. Отчего разбросанная по полу обувь и развешанная по стенам верхняя одежда, создавали эффект захламленного пространства, усиленный неприбранным широким столом, занимающим чуть ли не половину кухни.
– У нас проблема! – сходу заявил учредитель премии (далее – просто Учредитель) хозяину дома, – поэт-то наш, представь себе, не пьет… Вообще не пьёт. Даже, как сейчас – по серьезному поводу.
– Нихуясе! – удивился хозяин и моментально проявил живейший интерес к этому аспекту моей биографии, – и что – давно бросил? Кодировался или так?..
– Или так… – ответил я и, чувствуя в собеседнике искренний интерес, пустился в сложные объяснения произошедшей со мной двенадцать лет назад чудесной метаморфозы, в результате которой я завязал не только пить, но и курить.
– И что – с тех пор ни разу не сорвался?
– Ни разу.
– А я вот выпиваю иногда…– признался он и добавил, – редко стал, но метко – без длительных, так сказать, погружений.

Учитывая разгульный образ жизни, каких-нибудь пять лет назад широко освещавшийся в желтой прессе и являвший собой фирменный стиль поведения не только его как фронтмена и руководителя, но и всех участников его музыкального коллектива, нынешний период редкого, но меткого употребления мог быть признан, судя по той же прессе и по объективным оценкам окружающих, вполне умеренным и, по меркам нашего шоу-бизнеса, даже релевантным.
То есть прошли те времена, когда, давая интервью он, пьяный, развалившись на гостиничной кровати, бесстыже показывал журналистам свои вытащенные из расстегнутой ширинки гениталии. Или когда на зарубежных гастролях вся группа, не по-детски приняв на грудь, вышла на сцену в чем мать родила и отыграла в таком виде целый концерт.
– Так ты сам бросил, без посторонней помощи? – вслед за хозяином дома поинтересовался Учредитель. 
– В этом деле сам себе не поможешь – никто тебе не поможет: ни наркологи, ни колдуны, ни бабки-ворожеи, – ответил я с высоты своего двенадцатилетнего антиалкогольного опыта. – Решил бросить – бросай сам, сразу, резко и на всю оставшуюся жизнь, с концами.
– Правильно. Нет на свете такого колдуна, который на стакан бы кодировал. В смысле, чтобы выпил соточку или там дести граммов, и больше весь вечер –  ни капли, – вмешался вдруг администратор музыканта, который все время нашего визита, безмолвно отирался возле стеклокерамической плиты – готовил кофе.
– Кодирование, зашивание, – поддержал музыкант, – это всё хуйня какая-то. После этих процедур окончательно башню сносит: люди еще круче колдырить начинают, чем до того синячили.
– И так до новой кодировки, пока, после очередного расшивания, пациент ласты не склеит, – добавил я со знанием дела, – так что лучше самому, без медиков, чисто на одной силе воли – понимая, что больше ни за что и никогда, иначе…
– Иначе – маленький пушной зверек! –  прервал меня администратор и деликатно поторопил музыканта, чтобы тот поскорее паковал вещи, собираясь на концерт, точнее, на репетицию перед концертом, то есть «саунд-чек» или просто «чек», как сейчас принято выражаться среди профессионалов.
Почему я решил, что отиравшийся возле плиты молодой человек именно администратор? Да черт его знает… Скорей всего, по смеси какой-то нагловатой деловитости и продуманной осторожности, проявлявшихся в его манерах то так, то эдак.
Я убедился потом, что оказался прав, когда по дороге в клуб, где должно было состоятся сегодняшнее выступление, администратор стал обсуждать проекты, в которых предлагалось принять участие фронтмену; в частности, там был один благотворительный аукцион, на который нужно было дать старую верхнюю одежду, чтобы потом на вырученные деньги оказать помощь какой-то попечительской организации.
Аукцион проводила Ксения Собчак.
– Нет! – сказал музыкант, как отрезал.
– Жалко… а почему? – растеряно поинтересовался админ.
– Она сама их носить будет. Я знаю… и потом, я свои старые шмотки в церковь отдаю, реальным людям помогаю. Без всяких там Ксюш и аукционов.
– Ладно, я же просто предложил…
– А я просто отказался.
Учитывая все нюансы и специфику речи, это был разговор между работодателем и подчиненным, сто процентов.
Между тем, сидя рядом с водителем, я залез в захваченную с собой папку и вытащил несколько бумажных листов с распечатанными текстами, чтобы передать их на заднее сиденье музыканту для предварительного ознакомления. Ибо он теперь, в какой-то степени, тоже стал моим работодателем – по воле Учредителя, решившего, что я должен в рекламных целях прочесть пару своих стихотворений на сегодняшнем концерте.

Практического смысла в этом предприятии я, честно говоря, не видел никакого. Реклама хороша, когда она привязана к работе крупных медиа и подается в виде участия в популярных ток-шоу или посредством интервью для модных журналов и многотиражных газет. Выступить же на концерте, пусть и таком, как сейчас: многотысячном и организованном на престижной площадке, можно, конечно, но если ты не рок-группа и не начинающий поп-певец – это впустую. Как ты ни распинайся и как ни представляй тебя  своей публике ее любимый герой – великий кумир и овеянный легендами рок-идол. Потому что пришли они именно к Нему и твое незапланированное пребывание на сцене у микрофона только сокращает их время преклонения перед Ним, любимым, великим и овеянным легендами.

– Ты какое собираешься читать? – спросил он, перелистывая распечатку.
– Первое. Если не возражаешь.
Он неторопливо вернулся к первому листу:
– «Забелдомцам» называется?
– Угу. Расшифровывается как «Защитникам Белого дома».
Он внимательно перечитал стихотворение.
– Нормально. Только длинновато. Сколько займет, по времени?
– Две минуты, – соврал я, сам точно не зная, какой при чтении у «Забелдомцев» хронометраж.
– А про каких там защитников? – вмешался админ, – про тех, что в девяносто первом парламент защищали или про тех, что в девяносто третьем?
– Без разницы! – ответил я, – там вообще про другое…
– Странно, –  хмыкнул администратор и, как мне показалось, обиженно замолчал, дожидаясь, когда мы прибудем на запланированное место.

У здания клуба «А2» – цехов какой-то бывшей фабрики или завода, переоборудованных в модное заведение, нас встретил мрачный неприветливый охранник со списком посетителей в руках, который он читал по слогам, как заторможенный первоклассник с явным дефектом умственного развития.
После того как фронтмен, не говоря об остальных пришедших, был визуально не опознан охранником как человек, имеющий право прохода на сегодняшнее мероприятие, он нахмурился и, сдерживая раздражение, заговорил:
– Меня зовут Сергей Шнуров. Эти люди со мной, – он кивнул в нашу сторону и поинтересовался: – занесли их там… в  список Шиндлера?
Охранник, не поняв шутку про список, настороженно поднял на него глаза. Но тут из клубной двери выскочил Старший смены (судя по бейджику) и широким жестом пригласил пройти внутрь всю нашу компанию.
– Ты что, не видишь, кто пришел? – пожурил он своего подчиненного, – смотреть надо, с кем разговариваешь. Совсем народ с ума сошел от легкой жизни.
Вслед  за Старшим смены к музыканту подошла рыжеватая женщина с добрыми, как у кота Леопольда, но усталыми глазами. Она горячо поцеловала фронтмена в щеку, с чем-то поздравила и настойчиво вручила прозрачную пластиковую емкость с плавающей в ней золотой рыбкой – обычным, средних размеров, вуалехвостом.
«Близкая знакомая. Или рьяная фанатка», – констатировал я самоочевидный факт. – «С чем, интересно, она его поздравляла? Или так просто, от широты женской души рыбку преподнесла, не зная, что у него дома кошка – нервная, не стерилизованная».

– Значит, на сухую будешь выступать, – говорил он, проходя на территорию клуба через рамку выключенного металлоискателя, – ну давай, коли так, но смотри только потом весь не испереживайся... А то я по себе знаю: как выпью перед концертом, после – никаких «измен». А вот если на трезвую голову играть – постоянно думаешь: как это люди такое говно могут слушать? Да еще оттягиваться под него и танцевать?
«Любит наш народ всякое говно. Всякое говно любит наш народ!», – захотелось мне  поддержать его словами его же песни, но я сдержался, сочтя, что в данный момент это прозвучит, как минимум, невежливо, а, как максимум, провокационно. К тому же, я думаю, что слова эти деликатно позаимствованы из песни Егора Летова «Беспонтовый пирожок», там у него: «На Оке и на Кубани крутят всякое говно. Любит наш народ всякое говно».
Но кто это помнит?
Я и сам, к примеру, люблю использовать в своих стихах чужие строки, не закавычивая их и не делая никаких ссылок на первоисточник: кто поймет, тот поймет, а кто нет – пусть читает, как мое: поэзия – она как воздух, а воздух, как известно, общий.

– Насколько я знаю, – подметил я, тоже проходя металлоискатель, – у всех исполнителей качество музыкального материала сильно отличается от студийного, при живом исполнении.
– М-да. – согласился он и собрался было что-то возразить, но диалога не получилось: медленно вразвалочку к музыканту подошел местный администратор – бритый наголо паренек в ковбойской клетчатой рубашке, поприветствовал и пригласил пройти в помещение, специально отведенное для артистов.
По пути к нам присоединились музыканты с зачехленными инструментами, какая-то девушка с рацией на поясе и охранник, видимо, для поддержания внутреннего порядка, хотя охранять нас в пустом клубе было явно не от кого.
По правую руку простиралось пустое цеховое пространство, лишенное каких-либо производственных механизмов: высокие черные стены, бетонный пол и обширный, без зрительских кресел, концертный зал, залитый тусклым дежурным освещением.
Последний раз я был на рок-концерте в 1994-м году. То есть, ровно двадцать лет назад, на выступлении группы «Браво» в зале гостиницы Россия.
Престижней той, несуществующей ныне эстрадной площадки, считался тогда только Кремлевский Дворец Съездов. Столь же престижным он остается и по сей день, несмотря на то, что требования к концертным залам давно и кардинально изменились. Но об этом чуть ниже и в свое время.

Мы прошли через зал и оказались в большой, заставленной кожаными диванами и широкими журнальными столиками, общей комнате. Возле стен возвышались двухметровые холодильники со стеклянными дверями, заполненные до отказа бутылками пива, сока, спрайта и других освежающих и тонизирующих напитков.
Столы ломились от тарелок с тарталетками, нарезками, салатами и проч., к тому же, девушка с рацией обратилась к музыкантам, предложив заказывать еду из местного ресторана; оказывается, всё это входило в райдер и было заранее предусмотрено и оплачено организаторами.
Глядя на это невероятное изобилие, я вспомнил вдруг горькие жалобы одного старого драматического актера.
– Эх, жизнь моя, театральная, полуголодная… – вздыхал он, всякий раз принимая перед едой лекарства от язвы желудка, – то репетиции по двенадцать часов кряду, при вечно закрытом буфете, то гастроли по совковым городам, где в ресторан не попадешь, а в столовые лучше не соваться… То сухомятка, то готовка в гостиничных номерах: яичница на утюге и суп, сваренный в раковине умывальника при помощи электрокипятильника. Эх… тяжела и неказиста жизнь советского артиста, – вспоминал он с трагическим пафосом, как правило, доедая перед зеркалом в гримуборной принесенный из дома толстенный бутерброд, – да и жизнь российского, как видишь, мало чем отличается.
Я бы от себя добавил: мало чем отличалась или, как написано на воротах Бухенвальда: «Jedem das Seinе».
Ибо я сейчас наглядно наблюдал картину совершенно противоположную: накрытые столы, забитые холодильники и отдельную металлическую тележку на колесиках, заполненную бутылками с разными сортами водки, коньяка и виски, выставленными в три ряда для общего пользования.

Шнуров, войдя в помещение, поставил емкость с подаренной рыбкой на ближайший кожаный диван и начал предлагать, обращаясь к окружающим, забрать ее как можно скорее, так как у него нет аквариума и заводить его в ближайшее время он, отнюдь не собирается.
– У меня же кошка, она же сожрет ее, как только одна с ней дома останется. А то и при мне, – без аквариума стоит только отвернуться… Жалко ведь, возьмите!
Но желающих забрать вуалехвоста среди присутствующих не оказалось.
Рядом с рыбкой на диван стали складывать верхнюю одежду, чехлы от гитар и сумки, в которых музыканты принесли концертные костюмы – разные, без малейшего намека на общий дизайн и унификацию.
Сам Шнуров собрался выступать, как всегда, в тренировочных – он любит носить их, в сочетании с пиджаком от кутюр или с драповым пальто классического покроя, имитируя манеру одеваться в среде районных гопников, деревенских мужиков, бомжей и прочих маргинальных слоев и деклассированных элементов.
Сегодня, правда, фронтмен собирался сочетать «треники» с обычной хлопчатобумажной футболкой; что, на мой взгляд, было почти комильфо, если бы не золотой Rolex на правом запястье – класса люкс, абсолютно не вяжущийся со спортивными штанами и розовыми кроссовками, обутыми еще дома и представлявшими  часть его сценического костюма, специально подобранного для фраппирования и эпатажа (надо полагать).
Я внимательно осмотрелся и обратил внимание, что в гримерной (назовем ее так) еще до нашего прихода набилось и околачивается множество всякого непонятного народа, не имеющего с виду никакого отношения к музыкальной и артистической деятельности.
Примерно треть из заполнивших комнатное пространство была женского пола. Притом, что вокалистка в группе числилась только одна, а среди аккомпанирующих музыкантов нет и никогда не было ни одной женщины.
Я не сторонник утверждения, что: «Всякая женщина – зло; но бывает хорошею: или на ложе любви, или на смертном одре». Нет-нет, но все же…
А что, собственно, – «все же»?
Давно ли на литературных вечерах я сам высматривал в зале лица красивых, восхитительных, а то и просто миловидных и хорошеньких девушек и женщин? Старею. Начинаю забывать, что  женский пол своим присутствием может не только отвлекать и рассредоточивать мужчину, но и способен сильно стимулировать его и мобилизовать.
– Хочу  представить, – подвел ко мне Шнуров симпатичную молодую женщину, выхватив ее из стайки других, таких же молодых, но чуть менее симпатичных, столпившихся при входе возле зеркала. – Моя жена, Матильда, – и тут же обратился к ней с пояснением, – этот тот поэт, которому я премию присудил… я тебе говорил, ну помнишь?
Она неуверенно кивнула. Я представился, а сам подумал: «Если действительно это его жена, то прочие женщины вряд ли смогут его сколько-нибудь мобилизовать и хоть как-то стимулировать… Даже если очень захотят. Впрочем, это у меня такие взаимоотношения с супругой, – какие у него, не знаю».
Словно подтверждая мою мысль, он выхватил из той же женской стайки еще одну девушку и представил ее как свою дочку.
– Какая взрослая! – кивнул я, рекомендуясь, а сам подумал: «Какая там «мобилизация» при детях – даже флиртовать – «внеудобняк».
Дочка, судя по возрасту жены, была от другого, более раннего брака; не могла же Мотя (так звали Матильду друзья и близкие знакомые) родить ее в 10 лет, а то и раньше…
Дочка охотно поздоровалась, приветливо улыбнулась и отправилась по своим делам – общаться с музыкантами. Я заметил, что общалась она со всеми так же ровно, как ее отец, «не включая звезду»: спокойно, просто, доброжелательно – без всякого намека на зазнайство или скрытое высокомерие.
– О, Роман! Здорово. – Обратился фронтмен к только что вошедшему молодому человеку и, отведя его в сторонку, вступил с ним в шутливую, дружескую перебранку.
Вообще, надо отдать ему должное: он, чувствуя, как я волнуюсь перед выступлением, очень много провел со мной времени, всячески поддерживая меня и приободряя, несмотря на то, что вокруг буквально роились люди, стремившиеся поговорить с ним, сфотографироваться или просто обратить на себя его благосклонное – хотя бы на одну секунду – внимание.

Плотнее и задушевней со мной в тот вечер общался только Учредитель. Он тоже взял мою распечатку, просмотрел ее и не без основания усомнился в правильности моего выбора:
– Если ты прочтешь «Забелдомцам», народ запомнит только, что к нему вышел какой-то чувак, который обозвал себя «похуистом, отщепенцем, говнюком» и рассказал в рифму, что он порвал «уздечку» «там, на фоне демонстраций, в девяностых непростых…»  Все это будет, боюсь, малопонятно и как-то неубедительно…
Народ, по моему глубокому убеждению, вообще не должен был ничего запомнить, но я вяло согласился с Учредителем, сказав в оправдание, что у меня это единственное стихотворение, максимально приближенное к стилистике группы «Ленинград», а публика-то в зале будет шнуровская, так что…
– Ну да, конечно… – неохотно кивнул Учредитель, но, по всему видно, в глубине души остался недоволен моим выбором.

В самом дальнем от входа углу располагалась довольно узкая металлическая лестница, по которой всем  предстояло подниматься наверх, на сцену: кому-то петь и играть, кому-то поддерживать поющих-играющих, скрываясь от зрительного зала за концертными колонками и свисающим с потолка черным куском брезента исполняющего роль занавеса или кулисы.
Но сейчас, «на чеке», на сцену были приглашены одни лишь исполнители; ну и я, грешный, в качестве приглашенного декламатора, вместе с ними.

Подавляя в себе всё возрастающее волнение, я и не почувствовал, как проскочил три лестничных пролета и оказался среди каких-то разбитых стульев, столов и протянутых за пыльными софитными фермами проводов и кабелей.
Фронтмен уже находился на сцене с ритм-гитарой через плечо, в окружении техперсонала и музыкантов. Он подошел к микрофону и пропел, пробуя, как тот работает:

Есть два гандона, костюм и шоколадка.
Читаю на заборе – приехали диджеи.
А мне все похуй мы сделаны из мяса!
Где же вы, бляди?! Выручайте дядю!
Вертятся жопы и светит в глаз прожектор!
Ча-ча-ча!


Насколько я понял, это был ряд наиболее смачных самоцитат, специально выбранных из его суперпопулярных песен, давно ушедших в народ и живущих там своей яркой и самостоятельной жизнью.
Заметив, что я замер в боковом проходе в нерешительности, Шнуров широким жестом пригласил меня пройти на авансцену.
Я неуверенно двинулся вперед, но, увидев боковым зрением одетую в замысловатый концертный костюм бэк-вокалистку, в диком приступе жеманства расхаживающую перед пустым залом, почувствовал себя еще скованней, если не сказать, зажатей.
– Давай, читай, не стремайся!  – подбодрил меня фронтмен и я, постеснявшись поправить микрофонную стойку (она была чуть ниже, чем требовалось для моего роста), слегка наклонил голову и объявил, на удивление себе, ровным и спокойным голосом:
– «Забелдомцам» – защитникам Белого дома посвящается, – сделал небольшую паузу и продолжил:

Светлоликим совершенством мне не стать в ряду икон,
Я всегда был отщепенцем, похуистом, говнюком.
Не расскажешь даже вкратце, как мне съездили поддых,
Там, на фоне демонстраций, в девяностых, непростых.

Был момент – народовластьем, словно кровью по броне…
Но остался непричастен я ковсейэтойхуйне.
Потому что был далёко – среди выспренних писак
Исходил словесным соком, как и все они – мудак.

«Так! И только так можно говорить про те позорные времена, чтобы тебя слушали, простые, неискушенные в современной поэзии люди…» – подумал я, судорожно набирая воздух в грудную клетку и буквально всей кожей ощущая реакцию одобрения, теплой волной исходящую от стоящих за моей спиной музыкантов.

В начинаньях пиздодельных жизнь пройдёт – ни то ни сё.
Я пишу в еженедельник: ЗАЕБАЛО ЭТО ВСЁ!
Снова сумрачно и плохо, но на этом на веку,
Мне та похую эпоха, отщепенцу, говнюку.

Дела нет. Всё заебало. И не только простыня,
Но жена, как одеяло, убежала от меня;
И подушка, как лягушка, прыг-да-скок на грязный пол.
Всем поэтам – жизнь игрушка! Побухал – и отошёл…

После того как прозвучала знакомая всем с детства цитата из «Мойдодыра», я услышал дружный смех и легкие возгласы восхищения тем, должно быть, как слова Чуковского органично вплетены в столь чужеродный для них контекст.

Отошёл, не в смысле – помер, просто стал пред Богом чист.
Журналисты пишут в номер: КТО СЕЙЧАС НЕ ПОХУИСТ?
Я за свечку, свечка – в печку! Плохо помню этот год…
Я порвал, тогда «уздечку». (Кто в разводе, тот поймёт!)

После «уздечки» смех зазвучал еще раз, усилился. Я сделал паузу, переждал и продолжил, уже не останавливаясь:

Бэтеэры шли рядами после танковых колонн.
Демократы с утюгами, диссиденты с пирогами,
Трансвеститы с бандюками – непонятно – кто на ком…
Но зато, как говорится, мы разрушили тюрьму:
Россиянам за границей иностранцы ни к чему!

Все давно покрыто мраком, мать затихла перемать;
Я женат четвертым браком – бросил пить, курить, гулять;
Над заплаканным танкистом транспарант торчит бочком:
Я ОСТАЛСЯ ПОХУИСТОМ, ОТЩЕПЕНЦЕМ, ГОВНЮКОМ.

    Со сцены я сошел под непродолжительные, но бурные и, как мне показалось, очень искренние аплодисменты.
    Спустившись по лестнице в гримерную, я решил присесть на один из расставленных внизу кожаных диванов, немного перевести дух, расслабиться после пережитого на сцене психического напряжения.
Не прошло и минуты, как я почувствовал, что сижу на мокром, а мои штаны уже успели набрать изрядное количество воды или какой-то другой, гораздо менее безобидной жидкости, щедро разлитой кем-то на поверхности дивана.
Я инстинктивно протянул руку, желая определить границы разлитого, и задел локтем ёмкость с золотой рыбкой, без всякого сомнения, послужившей источником влаги как подо мной, так и под накиданными на диван гитарными чехлами, одеждой и дамскими сумочками.
Я резко поднялся, осторожно оттянул прилипшую ткань от мокрой задницы и, стараясь быть как можно незаметнее, мигом направился в туалет: в гримерной находились несколько человек, не поднявшихся наверх, среди них, к моему великому сожалению, были жена Шнурова и его дочка (попасться им на глаза – вот он, позор-то!).

Осмотрев  в туалете свои приспущенные штаны, я пришел к неутешительному выводу: пятно огромное, на него все будут обращать внимание и оно быстро не высохнет.
«До начала концерта точно не испарится», – подумал я, медленно приходя в состояние тихой паники – перспектива предстать перед здешним бомондом жертвой внезапного приступа энуреза, а затем выйти с мокрой промежностью к зрителям мне не улыбалась. Совершенно. Можно, конечно, попросить Учредителя отвезти меня в ближайший магазин, купить новые брюки, но это же целое дело; да и как при этом скрыть намоченную заднюю часть, нигде по дороге не засветиться, не подставиться?
Я поднял глаза и буквально уперся взглядом в электрическую сушилку, закрепленную на стене возле умывальника. В моей душе затеплилась робкая надежда на спасение.
В этот момент кто-то потянул туалетную дверь на себя и, после того как та не подалась, выругался и еще раз раздраженно дернул дверную ручку.
«Надолго здесь не уединишься…» – резонно подумал я, – но все-таки решил проверить, работает ли сушилка: поднес к ней руку и тут же ощутил слабый поток теплого воздуха, заструившийся из пластмассовых недр этого примитивного, но спасительного для меня бытового девайса.
Минут за десять, в течение которых кто-то время от времени подходил, дергал снаружи за ручку, стучал и матерился, мне удалось подсушить злополучное пятно и выйти потом в гримерную с гордо поднятой головой.
Разуваться в туалете и полностью снять штаны я не рискнул. Побоялся: мало ли –ворвутся, а тут я – голый… с надетыми на руки мокрыми штанами. Подумают, что я урофил, копрофаг или еще кто-нибудь из той же серии.
Так что пришлось проявлять чудеса телесной гибкости. То есть, мне пришлось постоянно балансировать, то садясь на унитаз и задирая к сушилке ноги с собранными на коленях штанинами, то слезать с него и, повернувшись к стенке, подставлять под воздушную струю свою задницу, растягивая на ней широкие семейные труселя, которые  тоже намокли и нуждались в просушке не меньше, чем сами штаны и край рубашки, заправленный в них на момент той неудачной посадки.
После долгих и мучительных манипуляций ткань высохла не совсем, не до самой последней нитки. Но в гримерной было темновато – подсохшее пятно, если специально не присматриваться, не разглядишь, не заметишь. До выхода же на сцену оставалось еще часа три-четыре – любая влага при контакте с телом улетучится.

Между тем, Шнуров уже закончил репетировать и, спустившись вниз, вальяжно беседовал с неким Гаркушей, появившимся в артистической во время моего вынужденного туалетного затворничества.
Гаркуша в рокенрольном мире фигура почти культовая. Тем, кто его знает –значение слова «почти» в предыдущем предложении объяснять не надо; тем, кто нет – тем более.
Гаркуша в последнее время, когда я видел его в кино или по телевизору, поражал меня своим безразличным отношением к своей внешности; то есть, не ко всей внешности в целом – одевался он в модные и стильные тряпки, – но к некоторым ее, так сказать, физическим аспектам. Он, например, при своем худом телосложении и среднем росте, умудрился отпустить такой основательный пивной животик, что был похож на беременного таракана. И вообще, выглядел крайне потасканно и неспортивно. (Кстати, одно не обязательно влечет за собой другое: я за свою жизнь видел много спортсменов, умудрявшихся поддерживать приличную атлетическую форму, но иметь при этом совершенно испитые и помятые лица.) Я ведь помнил Гаркушу совсем другим, стройным и подтянутым и, как поется в одной песне, «вечно молодым, вечно пьяным».
Но не всем, как видно, идет на пользу избавление от алкоголизма (Гаркуша лечился от него в Америке). Ему оно на пользу явно не пошло, но сохранило жизнь, как он признался в интервью одной молодежной газете; а коли так, то тут уж не до привлекательного экстерьера – главное держаться…

– Так! послушайте меня, послушайте! – прервав общение с Гаркушей, обратился фронтмен к окружающим,– начало концерта переносится на час, как минимум, а то и на два.
– На два часа – не до хера ли? – спросил патлатый музыкант, лениво ковырявший в зубах розовой палочкой-зубочисткой.
– Сегодня же футбол! – ответил ему кто-то за Шнурова. – Он на себя и так часть публики оттянет, как пылесосом отсосет.
– Ну да, – включился сам фронтмен, – а если кто-то захочет на концерт пойти после матча? Так пусть хоть час из программы послушает, не так просто бабки заплатит! – Потом посмотрел на нас с Учредителем и добавил: – ну а вам, если собираетесь куда-нибудь отлучиться, надо будет уложиться в час-полтора …
– Уложимся, – пообещал Учредитель и повез меня в какой-то милый, но очень, на мой взгляд, дорогой ресторан, так и не дав прикоснуться к предложенным мне как полноправному участнику представления халявным еде и напиткам.

Задержка начала мероприятия без предварительного уведомления публики –практика на сей день в нашем шоу-бизнесе весьма распространенная.
Более того: такое частенько происходило и раньше, но тогда за этим следили многочисленные «контролирующие органы» и задержка спектакля либо концерта могла занять не более часа. Да и то по очень веским причинам и оправдывающим эту задержку чрезвычайным обстоятельствам.
Но, по нынешним временам, такое пунктуальное и бережное отношение к своим зрителям считается излишним и необязательным.
Нынешнее антигуманное отношение усугубляется еще и тем, что, как я обещал рассказать выше, современные музыкальные клубы устроены, в большинстве своем, максимально простым, но неудобным для массового посетителя образом.
Обычно в старых концертных залах первые ряды кресел подходят к сцене, практически, вплотную, не оставляя перед собой много пустого места. Это не дает возможности устраивать там танцы или просто сгрудившись стоять, стараясь получше рассмотреть или даже потрогать любимого артиста. В большинстве же современных клубов перед сценой нет ни рядов, ни кресел. Более того, в некоторых местах в зале кресел нет вообще. Кое-где, правда, на верхних ярусах в зоне VIP, могут быть не только кресла, но даже накрытые столики и обслуживающие их официанты – соответственно статусу и за большие деньги. Но сам зрительный зал гол, как сокол и кроме прижавшихся к стенам барных стоек не содержит ничего, на что можно было бы присесть или хотя бы облокотиться. В клубе А2, как выяснилось впоследствии, нет даже хокеров в барах. Да что там хокеры! – во всем помещении нет элементарных лавочек в фойе и даже каких-нибудь жалких пуфиков возле гардероба. Словом, сесть не на что и негде – абсолютно.
Возвращаясь через час с Учредителем из ресторана, мы увидели огромную людскую очередь, которая начиналась на берегу реки Карповки и тянулась до клуба примерно с полкилометра – плотная, извилистая, сплошная.
В клуб еще не пускали.
Люди стояли, не зная, что им до начала концерта стоять еще да стоять. То есть, они знали, конечно, так как, скорей всего, бывали на подобных мероприятиях и раньше, но я почему-то, глядя на них, вспомнил, как мучительно долго стоял в переполненной подмосковной электричке, когда в 1983-м году добирался в город Электросталь на концерт группы «Машина времени», необычайно популярной тогда и «наполовину запрещенной», то есть, не имевшей разрешения выступать в городе Москве (тогда это называлось: –1).
Электричка шла часа полтора, не меньше. Потом неблизкий путь пешком по незнакомому городу от станции до ледового дворца, где был запланирован концерт. Потом долгое топтание у входа в очереди перед нерасторопными билетершами. Но зато потом, в итоге, как желанный приз за все дорожные мучения и преодоленные расстоянья: жесткое кресло на трибуне и возможность спокойно посидеть, слушая и смотря на своего любимого исполнителя (да, да – не удивляйтесь! кого только не полюбишь по глупости и  молодости лет).
Уж не знаю, что бы я делал тогда, не окажись у меня под жопой этого жесткого трибунного кресла после длительной ходьбы и показавшегося бесконечным стояния в набитой людьми, как бочка селедками, подмосковной электричке. Я не знал тогда, где эта Электросталь и что за дальний путь лежит до ее ледового стадиона. А если бы знал, сто раз подумал бы, прежде чем поехал.
«Эти же всё знают, всё понимают, но ко всему готовы и стоят… – изумлялся я, огибая клубный фасад и проходя мимо застывшей полукилометровой очереди, – какие-то они другие…мы такими не были,  впрочем, в восьмидесятых годах еще не закидывались таблетками Экстази, не ели «марки» с ЛСД и массово не употребляли другие энергостимулирующие препараты, помогающие спокойно находиться в вертикальном положении столь противоестественно длительное время.
В 1983-м, кстати, и алкоголь-то на концертах был под полузапретом, разве что пиво продавалось в буфетах, да и то не во всех и не всегда.

– Погодите! А вы, вообще-то, кто? – спросил охранник, не удовлетворившись предъявленными ему бейджиками с фотографией Шнурова и надписью АРТИСТ, которые выдала нам перед нашей краткой отлучкой девушка с рацией.
– Постойте-ка здесь, – грозно приказал охранник, но быстро передумал, – нет, пройдемте-ка сюда! – и повел нас в сторону замеченного издали местного администратора, бритого наголо, в ковбойской клетчатой рубашке – того, что встречал нас в первый раз, когда мы заходили в клуб со Шнуровым.
Администратор вспомнил нас, подтвердил, что мы имеем право беспрепятственного прохода, но, видя наше недовольство, испытал, судя по его иронически прищуренным глазам, чувство легкого морального удовлетворения от случившегося с нами недоразумения.
Он не понравился мне уже тогда.
Но еще больше он не понравился мне чуть позже, когда обсуждал с кем-то из шнуровских музыкантов последние политические события.
– Они там ватники все, колорады… – утверждал он, имея в виду саомопределившихся крымчан, решивших месяц назад присоединиться к России. – Они сами не знают, во что лезут, в какую жопу голову свою суют.
– Так провели же референдум! – неуверенно возражал музыкант, – там все – «за». Больше девяноста процентов из всех проголосовавших…
– Ре-фэ-рендум! – пренебрежительно фыркнул администратор, – представляю себе этот референдум! Под дулами автоматов «вежливых людей».
– Ну, нет! – не соглашался музыкант. – Что они – местных на участки под конвоем загоняли, что ли? Попробуй меня загони, если я не хочу! Нет… это не реально.
– Так ты что, по жизни – русский патриот?
– Нет, какой я патриот… – заколебался музыкант, – то есть, в этом случае –патриот, конечно. Там же русские, в Крыму! Я за русских.

«Пидарас!» – подумал я про бритоголового, но вмешиваться и переубеждать его не стал – что толку: горбатого могила исправит.
Не стал я вмешиваться еще и потому что у меня не было времени; разговор этот состоялся перед самым выходом на сцену – моим и всей группы в целом. Я должен был начать первым – так спланировал Шнуров, решив только выйти передо мной, чтобы представить меня публике.
– Скажу, что ты великий крымский поэт…Крым – это сейчас ахуенно! Ты ведь из Крыма?
– Я просто живу в Крыму… а так – паспорт у меня российский… с московской пропиской – изначально.
– Там у всех скоро паспорта российские будут… – неуверенно подытожил он, а сам задумался – должно быть, интуитивно сознавая, что присоединение Крыма не всем его поклонникам пришлось по сердцу и что упоминать о нем со сцены, по меньшей мере, рискованно, а по большей – контрпродуктивно.
– Я лучше скажу, что ты великий русский поэт, – дипломатично предложил он. –  Так действительно будет лучше… и точней.
– Гм. Великий русский поэт…это хорошо, но, по-моему, слишком громко… – усомнился я в предложенном и начал мямлить что-то вроде того, что, может, не стоит применять по отношению к моей скромной персоне столь громких дефиниций, да еще подряд одну за другой в одном предложении.
– Вот только не надо стесняться своей нации! – твердо завил он и пустился в эмоциональные рассуждения о неуместной застенчивости по поводу причастности к нашему великому народу, не дав мне уточнить, что я вовсе не имел в виду эпитет «русский», а усомнился в применении другого, более претенциозного, определения. Но тут всех позвали наверх, и мне стало не до уточнений.

Когда Шнуров вышел на сцену, раздались отдельные хлопки, зал заволновался, но не успел взреветь и рассыпаться в бурных и несмолкающих аплодисментах, как это обычно бывает на его выступлениях, поскольку фронтмен быстро подошел к микрофону и выпалил, не медля ни секунды, пока толпа ничего толком не поняла: «Всем привет. Я решил начать этот замечательный концерт с поэзии. (Небольшая пауза, затишье). Но так как поэт из меня плохонький… Я бы даже сказал хуевый (в зале смешки, громкие возгласы протеста). Я пригласил настоящего поэта. Итак, великий русский поэт Максим Жуков – встречайте».
Зал моментально притих и затаился. «Ну хоть не освистали – и то хорошо!» – подумал я и двинулся вперед, на авансцену.

Я плохо помню, как подошел к микрофону. Помню только, что увидел перед собой огромную многоликую толпу, поднявшую на меня бессчетное количество глаз и приготовившуюся внимательно слушать. Я слегка зажмурился – я всегда так делаю, выступая, – набрал побольше воздуха в грудь и начал:

            Где подрались скинхед и хачик
(Из-за чего – пойди спроси),
Там уронила Таня мячик,
Когда платила за такси.

А ей налили полстакана,
А ночка темная была.
Она запела про Ивана,
Но всё же с хачиком пошла.

Да, да! Это не то, что я читал на саунд-чеке. Извините. Я забыл сказать, что как только мы вернулись из ресторана и зашли в гримерную, ко мне подошел Шнуров и поделился мнением, что предложенный на сегодня стишок длинноват и многословен. 
– Стих хороший, но, понимаешь, очень длинный для неподготовленных людей, пришедших чисто поплясать и оттянуться…
–  Понимаю, – согласился я без всякой обиды, ибо на самом деле понимал это без лишних объяснений. – Есть у меня одно коротенькое, – пожал я плечами и прочел приведенный выше текст.
– О! это хорошо, это замечательно! – обрадовался он. – Это и прочитаешь. Пипл вместе с потрохами схавает.
– Пипл всё схавает, – согласился я и почувствовал невероятное облегчение: выступать перед полуторатысячной толпой (столько народу ожидалось сегодня в клубе) с развернутым поэтическим высказыванием – дело безнадежное априори, а выбежать на сцену и произнести перед народом что-нибудь близкое к частушке – это вполне себе уместный ход (в рамках данного концерта, разумеется); да и возни мне со скинхедом, Таней и хачиком будет явно меньше, чем с этими моими длиннющими «Забелдомцами».

Уходя со сцены, я услышал за спиной барабанную дробь – на каких словах я закончу, заранее знал ударник – и бешеный шквал радостных возгласов и рукоплесканий, относившийся, конечно, не ко мне и моему жалкому микро-выступлению, а к триумфальному выходу под горящие софиты фронтмена, вокалистки и шестнадцати музыкантов во всей их экстравагантности, звездном блеске и красоте.

Накрывшее меня послестрессовое состояние принесло с собой запоздалый мандраж и легкий тремор. Я спустился по лестнице и буквально рухнул на один из кожаных диванов – правда, осмотрев его предварительно на предмет случайно разлитых жидкостей.
Немного успокоившись и не обнаружив в гримерной Учредителя, который пошел, наверное,  как собирался, слушать и снимать меня на телефон из зала, я открыл банку какого-то энергетического напитка и снова поднялся наверх, чтобы пополнить собой пестрые ряды закулисных фанатов и обожательниц.

К сожалению, слушать группу, стоя возле колонок в тени брезентовых кулис, было не только непривычно, но и некомфортабельно.

Хотя звук был сильный, голос вокалиста и почти все высокие ноты целиком уходили в зал, не возвращаясь назад ни единым децибелом. Басы же и вообще вся ритм-секция звучали так, что мне показалось, будто у меня между ног образовалось третье яичко и оно постоянно прыгает в такт очередной музыкальной композиции, порождая легкую боль и неуместную напряженность.
Тексты звучащих песен было не разобрать, но фанатов и обожательниц такое звучание, казалось, совсем не смущало и вполне устраивало. Они, войдя с группой в глубочайший душевный резонанс, отплясывали и подпевали так, что я подумал: им тоже платят за это деньги и, судя по тому, как они стараются, – весьма немалые.
Фанаты эти, кстати говоря, умудрились под прикрытием колонок быстро организовать что-то вроде импровизированного стола из нагромождения каких-то металлических конструкций и уставили его бутылками с разнообразными спиртными напитками, колой и минеральной водой по всей доступной для сервировки плоскости.
Стол, как выяснилось впоследствии, был организован не только для самих фанатов, но и, к моему глубокому изумлению, ДЛЯ ВСЕХ участников концерта. Музыканты, игравшие на сцене, улучив свободную минуту, целенаправленно ныряли за колонки, подходили к импровизированному столу, выпивали прямо из горла или из налитых им услужливыми фанатами пластиковых стаканчиков и возвращались, как ни в чем не бывало, к зрителям продолжать выступление.
Я могу объяснить алкоголь до концерта (немного), чтобы снять стресс, раскрепоститься и морально подготовиться; могу объяснить после: отпраздновать успех и счастливо (или не очень) отработанное шоу, но объяснить прием алкоголя во время концерта я не могу, хоть убейте. Я всегда думал, что такой, мягко говоря, гедонистический подход – это вражеская дезинформация, наветы и злобные россказни журналистов. Но, увидев это все собственными глазами, я решил ретироваться, спустившись в гримерную – не из осуждения или чувства морального превосходства, нет, конечно! – кто я такой, чтобы осуждать их, – но просто из-за страха и мучительного переживания за их общее дело… Вдруг кто-то из них не рассчитает, переберет и так и останется за колонками, в то самое время, когда на сцене не обойтись без его участия? Или хуже того: выйдет на публику и завалится у всех на виду прямо под ноги выступающих? Впрочем, музыкантов на сцене много – заменят кем-нибудь. Да и сами исполнители – народ, судя по всему, в алкогольных возлияниях закаленный, проверенный, так что, понадеявшись, что всё обойдется, всё будет хорошо, я спустился вниз и столкнулся там лицом к лицу с Учредителем.
Он только что вернулся из зрительного зала и был явно раздосадован тем, что сделанная им видеосъемка не вполне состоялась. То есть, состояться-то она состоялась, но не совсем, по его мнению, удалась.
– Толчея. Народу битком. Не протолкнуться! – дал он в трех предложениях полную картину происходящего. – Что тут снимешь, если к сцене близко не подойти?
Вопрос был риторический, но я поддакнул.
– Плохо, когда в зале нет кресел.
– Чисто технически – да. Но Шнуров давно в залах, где кресла есть, не выступает. После того как публика на одном концерте четыре первых ряда, как бульдозером снесла.
Я опять вспомнил концерт группы «Браво» в 1994-м году в зале гостиницы «Россия». Это началось уже тогда: молодые люди массово танцевали возле сцены твист и рок-н-ролл, не испытывая пока еще неудержимой тяги к разрушению и даже особо не мешая как зрителям первых рядов, стараясь не наступать им на ноги, так и самим музыкантам, которые принимали в те времена подобные проявления зрительского фанатизма без всякого ответного поощрения. 
– Помню, в одном интервью он рассказывал, что всех организаторов сразу предупреждает, что они попадут на бабки, если в зале будут кресла.
– Это принципиально, – подтвердил Учредитель. – Как минимум, поломают, а то и в щепки разнесут. Железное условие: никаких стульев, только в зоне ви-ай-пи. Другое дело – корпоратосы. Их ведь по кабакам играют, там без этого нельзя, – сам понимаешь…

Сверху по лестнице спустилась солидная дама. Солидная – в смысле возраста. В отличие от здешних закулисных обожательниц, которым было, в большинстве своем, лет за двадцать или чуть за тридцать, ей можно было свободно дать далеко за сорок, или даже немного за пятьдесят. Серая строгая блузка, синие джинсы стрейч с высокой талией и осветленные тонкие волосы, небрежно собранные в низкий пучок на затылке.
В начале вечера, когда она только зашла в гримерную, помню, сам Шнуров назвал ее Мама Пузо и сделал ей несколько простоватых, но чрезвычайно лестных для нее дружеских комплиментов.
Я знаю, что в группе есть музыкант по кличке Пузо, выступающий наравне со Шнуровым в качестве солиста: видел его в нескольких клипах по телевизору.
Так вот, дама эта, чисто внешне, на него похожа не была – даже отдаленно и приблизительно; но чего в жизни не бывает: может, она не родная, а приемная или, скажем, духовная ему мать… Кто их знает, этих рок-музыкантов?
Хотя какая мне, в принципе, разница?

Дама взяла со стола непочатую бутылку водки и надорванную упаковку пластиковых стаканчиков, сосредоточенно посмотрела вокруг, мол, не забыла ли чего? – и отправилась наверх пополнять неуклонно оскудевающие алкогольные припасы за колонками.
Когда дама открыла железную дверь, преграждавшую ей выход на сцену, сверху ниагарским водопадом ударил громогласный, разухабистый куплет:

Перекроют нам границы
Твой туризм пойдет к хуям,
Не годится ездить в Ниццы,
        Так сказал Омар Хайям.

Дверь за дамой захлопнулась, основательно приглушив следующий куплет, в котором фронтмен предлагал своей воображаемой пассии поехать на отдых вместо Ниццы на дачу, где «возле бани у реки мужики – тарам-там-там-там (не расслышал) – уже жарят шашлыки». На что пассия в лице вполне реальной вокалистки отвечала истеричным дискантом: «Я не хочу на дачу! Я не хочу на дачу! На да-чу не-хо-чу! Я щас вабще заплачу иль сяду, закричу: так не хочу на дачу, на да-чу не хо-чу-у-у!
Все-таки странно распространяется звук в этом помещении.
Когда стоишь рядом с группой, за колонками, голосов почти не слышно, вокруг одна музыка; внизу же, под лестницей, слышно очень хорошо, если не сказать –  великолепно.
Я от нечего делать подошел к тому злополучному дивану, на котором расплескал воду несчастный, подаренный Шнурову вуалехвост.
Пластиковая емкость с золотой рыбкой стояла там же, на прежнем месте. Никто ее не забрал. Я бережно взял ее в руки и поставил в самый дальний и, на мой взгляд, самый безопасный угол –  возле зеркала, под столом.
Когда, удостоверившись, что рыбку не пнут ногой и как-нибудь еще случайно не заденут, и разогнув спину, я заметил маленький розовый носик, испуганно высунувшийся из-под кожаного кресла, расположенного в углу напротив стола. Носик показался всего на секунду, почуял, что его обнаружили и моментально втянулся обратно, вместе с белесыми, насколько я успел заметить, испачканными в чем-то съестном, кошачьими усами.
«Везде есть жизнь, и тут была своя!» – подумал я про бедное животное, вынужденное жить в такой шумной и неподходящей для него обстановке.
При виде этой звериной неустроенности я вдруг вспомнил, как уходя из квартиры и закрывая за собой дверь, Шнуров услышал скребущуюся в дальней комнате запертую от гостей кошку.
– Эх, блядь! – от чистого сердца выругался он, – представляешь: был в отъезде, не успел ей успокаивающую таблетку дать. А сейчас, на третий день течки – давай, не давай – ничего уже не поможет, так сказать, не облегчит… 
– Да, – согласился Учредитель и, сочувствуя, посоветовал: – ты бы ее лучше стерилизовал, чтобы не мучилась.
– Зачем! – возмутился фронтмен, – это же противоестественно. И потом, у нее котята иногда бывают – симпатичные.
– И куда их потом? – спросил администратор, – геморрой один их раздаривать и в хорошие руки отдавать.
– Ну не знаю… – не согласился Шнуров. – Моих разбирают – только в путь! Без всякого геморроя.
«Там, наверное, целая очередь за ними стоит, – подумал я, радуясь за шнуровских котяток, – представляю себе: котенок от кошки Шнурова! Мечта любого олдового фаната, а про фанаток и говорить нечего. Впрочем, не весь этот рокенрольнй фэндом любит кошек, ибо некоторые из них сами живут, как звери… Но есть же множество приличных "просто друзей", товарищей по работе – у него же гигантский круг общения, громадная популярность!»
Я вспомнил, как он после вручения премии, не оставшись на праздничный банкет, буквально сбежал из «Эрарты», успев сделать около десяти совместных селфи на телефоны попросивших его об этом людей. И еще, едучи сегодня в машине, сетовал на то, что давно уже не ходит на стадион, даже на самые интересные, самые интригующие футбольные матчи, чтобы не участвовать в бесконечных фотосессиях с болельщиками на фоне трибун.
Пристроить при таком раскладе в хорошие руки нескольких котят, я думаю, особого труда не составит. Да и отношение к ним у новых хозяев, надо полагать,  будет несколько иное, чем к найденным на улице, купленным на рынке или даже подаренным каким-нибудь другим, не столь легендарным, как Шнуров, человеком.
– Пойду вместе с народом из зала на шоу посмотрю, – сказал я Учредителю, засобиравшемуся вдруг отъехать по каким-то важным и неотложным делам, но твердо заверившему меня, что вернется за мной ближе к концу концерта:
– Нам сегодня в ресторан еще – у Шнурова день рождения, – он нас обоих пригласил, обрадовал…
– Очень хорошо! – ответил я, искренне радуясь тому, что проведу сегодняшний вечер в интересной и звездной компании.

Когда я вышел из гримерной, я тут же окунулся в потную, душную, почти непроходимую толпу, плотно заполнившую всё нижнее пространство клуба, со всеми его барами, переходами и внутренними галереями.
Наверху – я заметил это еще со сцены – народу было не так много. Там располагалось что-то вроде бельэтажа: зависший над залом полукруглый козырек, оборудованный широкими кресельными рядами. Это территория для богатых и состоятельных: стоячее место – 4 тысячи рублей, сидячее – 8 тысяч.
Внизу же тусовался народ попроще, купивший билеты по 2 тысячи – обреченный, как я уже говорил, провести весь концерт на своих двоих, за исключением: нескольких экзальтированных дамочек, усевшихся верхом на плечи своим бойфрендам.
Когда я, чтобы лучше рассмотреть происходящее на сцене, встал на цыпочки и поднял голову над толпой, я заметил, что на плечи своим поклонникам, уселись не одни лишь экзальтированные дамочки.
Метрах в пятидесяти от меня, приблизительно в центре зала, среди моря голов, поднятых рук и оседлавших чужие плечи легких женских фигурок, я разглядел, к своему глубокому изумлению, одну фигуру – явно мужскую – слишком, для слабого пола, большую и громоздкую. Причем, фигура эта находилась не как все прочие в сидячем положении, а стояла над толпой в полный рост, слегка покачиваясь и размахивая руками.
Я, конечно, имел в свое время возможность наблюдать на видео, как на концертах «Modern Talking», «Queen» или, скажем, Марка Алмонда, какой-нибудь фанатеющий гомосексуал сажал себе на плечи такого же фанатеющего гомосексуала и отплясывал с ним на шее чуть не до потери сознания… Но чтобы вот так, без страха и упрека – вставать на чужие плечи обутыми ногами… что-то не припомню такого даже там, на либеральном Западе; не говоря уже про наши нетолерантные и гомофобные палестины.
Хотя – я присмотрелся повнимательней – парень был разутый, в одних носках, без обуви…
Феноменально!
Пришел ли он на концерт без ботинок (что вряд ли, просто бы не пропустили) или снял их перед заходом в зал (что тоже вряд ли – охрана повсюду – заметили бы – пресекли) или скинул их, перед тем как оказаться наверху и начать отплясывать и размахивать руками – вопрос, по-моему, второстепенный; главный вопрос: в уме ли он, и, особенно, в уме ли тот (или те), кто помог ему в этом безумном и рискованном предприятии?
Впрочем, продержался парень на чужих плечах не слишком долго: прямо на глазах соскользнул и провалился в народную толщу, как неосторожный путник в коварную, присыпанную свежим снегом, темную и глубокую полынью.
Надеюсь, обошлось без травм: Бог любит Своих Дураков, поддерживает их и хранит.

Между тем, из колонок прогромыхало:

Жопу рвать не буду я
Из-за бабок и бабья.
Никуда я не спешу,
Почитаю - попишу.

– АЙ-Я-Я-Я-Й, – хрипло вытягивал Шнуров, признаваясь:
– Я – РАСПИЗДЯЙ!
– Ай-я-я-я-я-й, – звонко подпевала вокалистка, – он – распиздяй! – Но показывала почему-то не на него, признавшегося, а на кого-то в зале, вероятно, на того, кого считала таким же распиздяем, как Шнуров.
Еще раз встав на цыпочки и присмотревшись, я понял, что некоторые сидящие на плечах женские фигурки на самом деле являются мужскими – по некоторым объективным признакам. Стало быть, такое свободное (если не сказать фривольное) обращение между натуралами нынче в порядке вещей.
Невероятно.
Но что тут, собственно, такого невероятного?
Помнится, в 1990-м году, отдыхая в Крыму со своими школьными товарищами (мы недавно вернулись из армии и решили вместе съездить на юг, обновить былую дружбу), я постоянно наблюдал один забавный, театрализованный эпизод.
Один здоровенный лоб, накаченный и спортивный, сажал себе на правое плечо самого маленького из нашей компании жилистого человечка, похожего лицом на Мика Джаггера, и ходил с ним по пляжу, предлагая всем желающим «сфотографироваться с обезьянкой», как это делают местные фотографы, используя в качестве моделей, настоящих зверюшек, измученных жарой и транквилизаторами.
Самое смешное, что некоторые фотографировались. И никому даже в голову не приходило упрекнуть ребят в гомосексуализме (хотя бы латентном), воспринимавшимся тогда, как отклонение от нормы и болезнь.
Сейчас гомосексуализм, по крайней мере, официально воспринимается несколько иначе. Но думать о подобных вещах многие стали тоже несколько иначе: с большей подозрительностью и, как мне кажется, большей непримиримостью.
Можно, конечно, предположить, что зрители эти – верховые и оседланные – являются  выходцами из тех четырех процентов, что по статистике есть в любой человеческой популяции. Четыре процента голубых – они же – вездесущи! Они, конечно, есть и здесь, несмотря на всю показушную брутальность данного мероприятия.
Но это слишком просто: свалить всё на порочные нравы заднеприводных…
Тем более что они вряд ли бы массово пошли на концерт человека, спевшего однажды: «Выборы, выборы – кандидаты пидоры!» или: «А мне всё похуй: я сделан из мяса. Самое страшное, что может случиться: стану пидарасом.» Да и вообще…

– Про размер! Про размер, давай!! – выкрикнул кто-то в толпе неподалеку, и, как по цепочке, просьба эта быстро передалась через весь зал, от одного повторившего ее к другому, пока не докатилась до сцены, как раз в момент краткой паузы между музыкальными композициями.
– Что-что? – спросил у зала Шнуров.
– Про размер! – отчаянно крикнули из толпы.
– А! – «37-ой»… – невозмутимо уточнил фронтмен. – Но «37-ой» – это не только про размер… в нашем, так сказать, понимании – уж точно...
Высказавшись, он встал спиной к зрительному залу, что строго запрещено всеми сценическими законами (публика всегда должна видеть лицо артиста, а не его зад), поставил ногу на какую-то приступку, и начал в одиночку играть вступление; играл до тех пор, пока к нему не присоединились ударные и духовые; и только тогда он повернулся к залу лицом – обаятельно ухмыляющимся и бородатым. 
– Хочешь плачь, а хочешь вой, с продавщицей споря, – вступила солистка, показывая на свои ноги, – у меня 37-й, с ним хватила горя.

Какого хера,
нет – моего размера?!
Какого хера?! Какого хера?!

Это был припев, и его ключевые слова – «какого хера» – солистка повторила не менее шести раз. За припевом, после небольшого проигрыша, последовало:

Смысла порванная нить,
Цены, словно стены.
Никогда мне не купить
Лабу-лабутены.

Что такое «лабутены» я узнал лишь на следующий день в Интернете. Но, в принципе, и без Интернета было понятно, что речь идет об обуви: женской, модной, дорогой, что только усиливало пафос и накаляло отчаяние вокалистки.
Потом – опять проигрыш и кульминация, видимо, потребовавшая от автора смены умеренного «хера» на полностью нецензурный «хуй» и еще большего уменьшения размера, на этот раз стихотворного:

Вхожу я резко,
Но не психуя.
Мне интересно:
Какого хуя?!

Припев был тоже изменен по тому же принципу: от умеренного к нецензурному, с сокращением до двух ударных фраз: «Какого хуя?! Какого хуя?!»; его с надрывом – усиливая кульминацию и стремительно приближая неожиданный финал – пропела солистка.

Магазин – универмаг,
Хочешь плач, а хочешь вой.
Сталин! Берия! ГУЛАГ! –
У меня 37-й!

Публика с жадностью проглотила этот остроумный  бутерброд, приготовленный из непобедимого гламура и положенных под него сталинских репрессий: заволновалась, закричала, дружно зааплодировала.
Я же под звуки заключительного припева, используя навыки, приобретенные в часы пик в московском метро, быстро протиснулся меж плотно обступившими меня народными массами и направился на выход – одинокий и никем не узнанный, несмотря на мое выступление перед началом этого концерта, как я, в общем, и предполагал.

Мой путь, как нетрудно догадаться, лежал наверх, в VIP-зону, к богатеньким, ибо лишь оттуда, можно было нормально рассмотреть зал и сцену – присесть (я видел там свободные места) и послушать музыку в свое удовольствие.
Я поднялся по широкому лестничному маршу и столкнулся на верхних ступенях с растрепанным концом людской очереди переходящей ближе к дверям в хаотичную толкучку, которая возникла в результате решительных действий охраны, никого не пропускавшей в бельэтаж. 
Проходя вглубь помещения, я увидел, между прочим, пару реальных невест, стоящих в очереди: в подвенечных платьях, со своими свадебными свитами, ждущих, когда их пропустят. Еще одна городская примета сугубо питерского непревзойденного сюрреализма, отмеченная мной наряду со странными названиями здешних ресторанов, кафе и салонов красоты.

Охрана здесь наверху была повнушительней, чем у центрального входа. Ее было меньше, но выглядела она куда представительнее и авантажней: двое верзил с каменными лицами, не лишенными некоторых признаков мужской красоты и интеллекта.
Интеллект, правда, и красота распределились меж ними как-то неодинаково: один верзила был покрасивее, а другой – на вид, конечно, – поумнее.
Обогнув недовольную очередь, я подошел к охранникам поближе и протянул свой бейджик, нисколько не сомневаясь, что тут уж меня пропустят без проблем, легко и незамедлительно.
– Здесь по этому нельзя! – резко остановил меня тот, что покрасивее.
– Здесь другое надо, не такое. – Поддержал его тот, что на вид поумнее.
– А какое надо? – поинтересовался я, перекрикивая музыку.
– Чтобы Ви-Ай-Пи написано было. Крупными буквами по нижнему краю.
– Понятно! – кивнул я, убирая бейджик и начиная горько сожалеть не только о том, что поднялся сюда понапрасну, но и что вообще покинул гримерную и вышел в зал: суета это все, пустое…

Спустившись вниз, перед тем как нырнуть в толпу и начать мучительно возвращаться, я решил немного постоять возле гардероба: собраться с мыслями и передохнуть.

– Ой, извините, пожалуйста! – подошла ко мне улыбающаяся девушка в растянутом свитере и показала на свою ладошку. – Вы бы не могли… –  Ладошка спряталась в безразмерный рукав, и я подумал: «Ну вот, наконец-то! Хоть кто-то заметил мое выступление, узнал меня и решился взять автограф… или просто сказать, что ему понравилось… Такое иногда случается на поэтических вечерах, где я читаю…»
– Вы не могли бы… – рукав пополз наверх и в ладошке засветился мобильный телефон, подготовленный, судя по всему, для  фотосъемки, – вы не могли бы нас сфотографировать? – Она указала на проход, ведущий к сцене, где начиналось людское море, но еще можно было спокойно встать, чтобы не толкали и не загораживали.
«Нас» – это, естественно, ее и угреватого парня в винтажном джемпере, украшенном парочкой вязаных оленей, к которому она, всучив мне мобильный, подошла и застыла как вкопанная.
Прека-а-а-сно!
Я нажал на кнопку и запечатлел влюбленную парочку для истории. Надеюсь, получилось нормально и фотографию они не удалят, а благоговейно распечатают и каждый в своей рамочке повесит на стену или поставит на стол, смотря на то, как это принято у них дома.
– О доблестях, о подвигах, о славе я забывал на горестной земле, когда твое лицо в простой оправе передо мной сияло на столе, – уныло процитировал я, возвращая девушке мобильный.
– Что-что? – не расслышала она.
– Ничего. Это я так…

Когда, толкаясь и работая локтями, я почти достиг вожделенной цели – двери в гимерку, за которой меня ждали комфорт, относительный покой и съестное изобилие, – за моей спиной в зале заголосили:
– «Мы за все хорошее»! «За все хорошее» давай!
Шнуров после краткого совещания с музыкантами подошел к микрофону, и я услышал вместе с первыми аккордами:

Мы за всё хорошее, против всей хуйни,
По лугам некошеным чтобы шли ступни.
Чтоб везде ебошила правда, а не ложь,
Мы за всё хорошее, нас не наебешь!

А все-таки приятно, что он прислушивается к зрительному залу. Относится к публике уважительно, идет ей навстречу, поет то, что она просит, не звездит, не отказывает. Не то что некоторые.
Тот, кто бывал на концертах Гребенщикова, знает, что ему совершенно безразлично мнение зала и поёт он ровно то, что он хочет. У него случаются концерты, где программа на 99% состоит из новых песен, и на все просьбы исполнить что-нибудь из старого, давно полюбившегося, он никак не реагирует. И на выкрики, типа: «Давай "Поезд"! "Дарью"! "Фикус"! "Сокол"!» и т.д. отвечает во всеуслышание в микрофон: «Бери. Надо было с собой принести».
Отвечает, надо сказать, несдержанно: на «ты», по хамски…
Я понимаю: слово «давай» в русском языке больше сродни приказанию, чем просьбе, но нельзя же так раздражаться; это не профессионально.
И еще. Я как-то был на концерте Аллы Пугачевой в спортивном комплексе «Олимпийский» (это стыдно, но что скрывать: было, было…). Произошло это в позднесоветского время – при раннем Горбачеве или еще при Андропове.
Там посреди концерта кто-то выкрикнул что-то нечленораздельное, восторженно радуясь очередной объявленной песне, да так, что его услышали все в огромном, многотысячном зале: луженая глотка была у человека.
Услышала его и Пугачева; тяжело вздохнула, фыркнула и брезгливым голосом произнесла: «Сумасшедшенькие мои…».
Это вызвало на трибунах легкий шелест недовольства – даже у простой и необидчивой советской публики. Сейчас такой номер скорей всего бы не прошел. Как не прошел он у певицы Земфиры в Ростове-на-Дону, когда она на выкрики «давай» на своем концерте ответила: «Я щас тебе так дам, не унесешь!»
Кончилось это грандиозным скандалом – освистали, сорвали выступление.
А еще говорят – в России нет гражданского общества.
Может, полноценного и нет.
Но есть нарождающееся, потихоньку формирующееся – уже есть, определенно.
Некрасивое? Да, возможно. Но ведь и вы сразу после рождения не слишком привлекательно выглядели: ходили под себя, капризничали, плакали и голосили. А сейчас открыли и читаете этот текст, то есть вполне себе, по-моему, сформировались. 

– Мы за всё хорошее, против всей хуйни, – неслось тем временем из колонок. –
С каждым днем всё больше нас, а вы всё одни. Разумом вы брошены, вам уж не понять: кто за всё хорошее, тех не наебать!
– Мы за всё хорошее! Мы за всё хорошее! Мы за всё хорошее! Нас не наеба-а-а-ать! – допела заключительный припев вокалистка. А я вернулся в гримерную, где застал маму Пузо, сидящую в гордом одиночестве за накрытым столом.
На маминых коленях уютно расположилась серая молоденькая кошка, которая посмотрела на меня умными человеческими глазами.
Судя по белесым усам, выпачканным в чем-то съестном, я уже видел эту серую мордашку, когда перемещал с дивана на пол емкость с вуалехвостом – она высунулась из-под кожаного кресла и, не на шутку испугавшись, тут же исчезла.
– Вот ведь суки какие! – изрекла вдруг мама, заметив, что я вошел и смотрю на нее, – бляди конченые!
Обидел кто-то: задел, оскорбил и не извинился, – подумал я, изобразив на лице что-то отдаленно напоминающее сочувствие и пониманье.
Мама Пузо погладила кошку, осторожно приподняла ей голову и повторила:
– Бляди! какие же бляди…
Я присмотрелся к кошачьей морде и почувствовал: что-то с ней не так (но сразу не понял, что именно).
– Сигаретой, наверное, прижгли. Или от зажигалки подпалили, – констатировала мама и осторожно повернула голову кошки в мою сторону.
Я присмотрелся еще внимательней и увидел: то, что я поначалу принял за съестное – это подпаленные кошачьи усы, свернувшиеся в тонкие белесые кудряшки от жара или от пламени.
В детстве мне кто-то сказал, что кошка, у которой повреждены вибриссы, может сильно пострадать или даже умереть от голода, так как не в состоянии будет воспринимать предложенную ей пищу.
Когда я подрос, я выяснил, что это, мягко говоря, недостоверно: кошка просто будет чувствовать себя не очень комфортно, но, в принципе, в отсутствии усов нет ничего ужасного – они служат для ориентации на местности, дома же, сами понимаете, это не слишком актуально.
Я присел на корточки и тоже погладил кошку.

«Я видел жестокость бессмысленную, как поэзия…» – написал как-то Довлатов. Склонившись над пушистым беззащитным зверьком, я увидел сейчас абсолютно то же самое; хотя насчет бессмысленности поэзии возразил бы и аргументировано поспорил.
Захотелось, как всегда в таких случаях, взять кошку на руки и унести, засунув ее за пазуху в какое-нибудь тихое, безопасное место. Да куда там: кругом чужой неприютный город, сияющий холодными огнями уличных реклам и вывесок: «Смерть мужьям», «Мясорубка», «Сытый цыпа», «Сытый папа» и так далее. Тем более, что у меня уже была одна неудачная попытка спасения бездомного котенка, оставившая в моей душе огромную незаживающую рану на всю оставшуюся жизнь.
Итак, если излагать по порядку, история была такова.

Будучи ребенком, я отдыхал во время летних каникул в подмосковной деревне у бабушки. Бабушкин дом был отгорожен старым дощатым забором от соседского проходного двора, через который в деревенский магазин ходили городские из отдаленного, расположенного за излучистой речкой и совхозным полем дачного поселка. Как следствие, под бабушкин забор часто подбрасывали разных маленьких котят и щеночков, принадлежавших дачникам, но ставших ненужными с приближением осени и предстоящим переездом в тепло и уют московских благоустроенных квартир, где им, по мнению их бывших хозяев, не было места. Обычное дело: завели домашнего питомца, приютили, а потом выбросили за ненадобностью, чтобы не портил городской интерьер, несмотря на слезы и сожаления собственных ребятишек, по просьбе которых, зачастую, его и заводили.
Один такой питомец и был как-то раз пойман мной под бабушкиной террасой, куда забрался в поисках убежища после того как был выброшен под наш забор своими безжалостными дачными хозяевами. Почему дачными? Да потому что деревенские лишнего поголовья кошек и собак в своих домах не допускали. Не хочу уточнять каким способом, но не допускали – традиционно.
Городские же, очевидно считая себя людьми более цивилизованными, до традиционных способов при избавлении от домашних животных, как правило, не опускались. Но я сейчас не об этом.
Так вот, пойманный под террасой котенок был категорически отвергнут моей бабушкой и со словами: «Своих в избе трое! Куда еще энтого?» – выдворен на улицу без всякого сожаления, невзирая на все мои горячие просьбы оставить его хотя бы на время, подкормить и обогреть.
У котенка была большая ушастая голова с необычайно печальными миндалевидными глазами. Окрас его был причудливым и неравномерным: белая грудь, рыжая спинка и пятнистые длинные лапы, непропорционально развитые относительно его щуплого подросткового тела – явный кот по всем предварительным оценкам.
Выглядел он затравленно и изможденно. Был голоден, поэтому, собственно говоря, и попался, клюнув на мою приманку – кусочек колбасного сыра, положенный у входной двери на порог. Он вылез из-под террасы, схватил приманку и оказался в моих цепких, но добрых и заботливых руках.
В мире есть царь: этот царь беспощаден, голод названье ему.
Я накормил его, налил ему молока, приласкал-погладил, но что делать с ним дальше не имел ни малейшего представления.
Не знаю почему, но после бабкиного отказа я  решил, что котёнка лучше всего будет отнести назад в дачный поселок, где, может быть, он найдет своих прежних хозяев – если они, конечно, еще не уехали, и воссоединится с ними на новых условиях: по праву, скажем, воскресшего из мертвых или чудесно спасшегося. Или же будет принят в другую, более гуманную семью, где его полюбят и никогда уже больше не предадут и не выбросят.
Напомню, что был я тогда пионер и верил во всеобщий гуманизм и милосердие, как нынешние дети веруют в гламур и силу денег, то бишь – свято.
С котёнком надо было что-то делать и я, взяв его на руки, направился через проходной двор в сторону речки, за которой начинались поля, и вилась пыльная глинистая дорожка, ведущая к железнодорожной станции, вокруг которой и расположился тот самый дачный поселок, населенный городскими, считающими себя цивилизованными, людьми.
Дорожка вначале вела по низкому берегу, а потом выводила через плотину на противоположный берег – высокий.
Плотина отделяла относительно чистую, запруженную часть реки от вполне себе реального болота, раскинувшегося вниз по течению, и была в ширину метров двадцать, а протяженностью метров около пятидесяти и служила переправой и гидротехническим сооружением одновременно.
По левую руку плотину обрамляли камыши, по правую – осока и густые, высокие кустарники, обильно разросшиеся меж трясинами и бочагами.
Котенок вел себя смирно, не царапался, не вырывался, но как-то зябко поеживался и тревожно озирался своими необычайно печальными глазами.
Вечерело. Солнце уже зашло, но еще ярко подсвечивало высокий, почти уже осенний горизонт, охваченный тонкими перистыми облачками. Свободы сеятель пустынный, я вышел рано, до звезды…
Похолодало. Чтобы котенок не замерз, надо было, по-хорошему, прижать его к груди, а еще лучше засунуть с головой под рубашку. Но я, честно говоря, побрезговал, не решился: он был весь в блохах, с испачканной грудью и изгвазданными лапами. Вот если бы его немного помыть или, хотя бы, намочить да почистить…

Проходя через плотину, я обратил внимание на выглядывающий из травы белый бетонный куб с торчащим из него заржавленным штоком. Это был вырытый на берегу так называемый приёмный колодец: сооружение в сельской местности редкое, но совершенно необходимое для работы мелиораторов и пожарных.
Часто посещая этот берег, я знал, что в колодце постоянно собирается стоялая, но довольно чистая речная вода. Она попадает туда из реки по подземной трубе, самотеком. Труба  нужна, чтобы можно было, отворив заслонку, набирать из речки большие водные массы и закачивать их в подогнанные автоцистерны и пожарные машины – оперативно и беспрепятственно. Если делать это напрямую прямо с берега, то, во-первых, может забиться приемный шланг: в речке полно водорослей, тины и ряски, а во-вторых, в зимнее время будет мешать лед, особенно если зима случится морозная. В подземной же трубе предусмотрена железная решетка, исполняющая роль фильтра, и ее заборный конец, находясь далеко как ото дна, так и от водной поверхности, не дает ей ни замерзнуть, ни забиться.
Но все это было для меня на тот момент неважно. Главное, что в колодце из-за плохо пригнанной заслонки всегда стояла вода и в ней при желании можно было искупать испачканного котенка, не рискуя дать ему случайно вырваться, уплыть или убежать: как тут вырвешься, когда вокруг бетонные стены, как в каком-нибудь затопленном бункере или недостроенном бассейне?
О том, что котенок, может переохладиться и заболеть, я, конечно же, не подумал: в детях удивительным образом уживаются, практически не конфликтуя, жалость и бессердечие, сострадание и безучастность. И потом, я был уверен, что у помытого, чистого котенка, будет больше шансов понравиться новым хозяевам; или старым, если он найдет их в наполовину опустевшем перед началом учебного года дачном поселке.

Расстояние от поверхности воды до верхнего края колодца составляло около полуметра; край был широкий, на него можно было спокойно встать, сесть – как угодно на нем расположиться.
Я спустился с плотины и свободно запрыгнул на этот край, удерживая на вытянутых руках забеспокоившегося котенка.
Половина колодца была накрыта толстым железным листом, забетонированным в широкие заплесневелые стенки: видимо, для того, чтобы, становясь на него, было удобней подавать пожарные рукава и шланги. Другая же половина являла собой светлый прямоугольник, уходящий в темную глубь, где, как сказал бы поэт: «разбегается рябь в заусенцах воды», до которой, как я говорил выше, было около полуметра.
Опираясь на локоть левой руки и резко опустив в колодец правую, я сделал несколько размашистых движений, полоща котенка, как полоскала при стирке постельное белье моя хозяйственная бабушка.
Котенок весь задергался, запищал и судорожно засучил намокшими лапами.
Я вытащил его из воды. Вода не показалась мне холодной, хотя под конец лета из-за прохладных ночей и промозглых рассветов, была градусов 10-12 не более. А вот слишком затхлой, мутной и какой-то слегка маслянистой вода не просто мне показалась, а такой фактически и была – за счет изолированности от речного течения, заболоченности самой речки и расположенных на ее берегах промышленных производств, не имевших в советское время качественных очистных сооружений.

«Если хочешь быть чистым, научись мыться и в грязной воде», – так подумал бы я сейчас, но тогда я не знал таких иезуитских изречений и просто еще раз опустил котенка в колодец, руководствуясь самими благими соображениями.
Котенок снова задергался, запищал и засучил лапами.
Я повторил полоскательные движения и, когда собирался уже вытащить его из колодца, почувствовал, что котенок сжался до своего самого минимального размера и, отчаянно дернувшись, выскользнул из моей вытянутой руки, пользуясь тем, что она слегка расслабилась и намокла.
Я тут же мысленно похвалил себя за выдающийся ум и не по возрасту развитую дальновидность: если бы я купал котенка прямо в реке, то он оказался бы сейчас в полнейшей недосягаемости, переплыл на другой берег или спрятался бы за ближайшими камышами.
Но здесь в колодце, окруженном осклизлыми бетонными стенами, после нескольких неудачных попыток выбраться по ним наружу он снова был схвачен мной за шкирку и аккуратно приподнят над взволновавшейся поверхностью воды.
Но в следующий момент произошло то, что поставило крест на моей не по годам развитой дальновидности и заставило меня усомниться в моем якобы выдающемся уме.
Не видя возможности выбраться наверх, но и не желая снова оказаться под моим контролем, котенок сообразил, что, заплыв в самый дальний угол колодца, он сможет спрятаться от моей хватающей руки, воспользовавшись железным листом, как непреодолимым прикрытием, не дающим мне не только до него дотянуться, но и увидеть его и понять, где именно он находится и в каком положении на сей момент пребывает.

Он дернулся и снова выскользнул из моей руки.
Согнувшись в три погибели и засунув руку под лист, я провел короткую ревизию доступного мне колодезного пространства. Ревизия не принесла конкретных результатов. На доступной территории котенок не обнаружился. А туда, куда не доставала моя детская ручонка, надо было проникать уже при помощи каких-нибудь подручных средств, типа деревянной палки или куска алюминиевой проволоки, которые всегда валялись на берегу в достаточном количестве, а вот сейчас, по закону подлости, не наблюдались окрест даже в единичном экземпляре.
Был, правда, еще один вариант поисково-спасательных действий, включавший в себя элементы героизма и самопожертвования, но он меня, прямо скажем, не воодушевлял и на полном серьезе мною не рассматривался. Ведь купать котёнка – это одно, а раздеться и слазить за ним в холодную воду – это совершенно другое.
На дне колодца могли быть разные колюще-режущие предметы. Да что там могли: они там со всей определенностью были! На плотине все лето играли дети, они бросали в колодец пустые консервные банки, били об его край найденные в прибрежных кустах водочные бутылки и флаконы из-под принятой, как правило, вовнутрь спиртосодержащей фармакопеи и парфюмерии. И потом: на мне не было плавок, было холодно, да и вообще – лезть в воду было противно и небезопасно. 

Я предпринял еще одну попытку достать котенка, но она, как и первая, не увенчалась успехом: он, видимо, полностью выполз из воды – не было заметно ее колебаний – и зацепился либо за стену, что маловероятно, с учетом ее осклизлости, либо, за какую-то часть заслонки, которая была под железным листом и находилась на самом удаленном от меня расстоянии. Долго продержаться в таком положении, котенок, по моим тогдашним представлениями, в принципе, не мог. Я решил, не торопить события: подождать, когда он опять полезет наверх или устанет висеть, сорвется и снова окажется на доступной мне территории.
Над моей головой пролетели две тощие молодые утки, не успевшие нагулять перелетный жир за короткое подмосковное лето.
Над рекой начал медленно подниматься зыбкий вечерний туман.
С полей потянуло сыростью и прохладой.
От колодца отчетливо пахнуло могилой, судя по запаху гниющих водорослей, весьма схожего, как оказалось, с запахом земли и перегноя.
В районе дачного поселка истерично прогудела далекая электричка.
Котенок ни разу не пошевелился. Даже не запищал. За полчаса я основательно продрог и отсидел на краю колодца всю задницу.
«А что если я приду завтра», – подумал я слабохарактерно, – «если он останется тут, в колодце, – вытащу его и отнесу в поселок; а если, почувствовав, что меня рядом нет, он выберется и убежит, – судьба его, значит, такая: горемычная, неприкаянная, непростая…»
И с этими извиняющими меня, но неспособными до конца оправдать мыслями я покинул место происшествия, твердо решив, что завтра утром сюда вернусь и честно завершу начатое.

И прошла ночь. И настало утро.
Когда я, шурша сандалиями в утренней росе, спустился с плотины, то заметил котенка не сразу.
Заглянув в колодец, я увидел, что, несмотря на всю его изолированность, в нем, так же, как в речке, расплодилась ряска, проникнув туда, должно быть, через ненадежный фильтр в подземной трубе. Вечером я почему-то этой ряски не заметил. Впрочем, ее было немного: несколько зеленых средоточий по углам и небольшой изумрудный остров, расположившийся в самом центре.
Посреди этого острова торчало оттопыренное рыжее ухо и покачивалась большая кошачья голова с остекленевшими миндалевидными глазами.
Ухватившись рукой за край колодца, я стал пристально всматриваться в это застывшее, окоченевшее тело.
Никаких признаков жизни.
Ни малейших.
Слезы, сдерживаемые мной и оттого еще более горькие, мучительные слезы, потекли по моим щекам, губам, стремительно закапали с подбородка.
Рассказывать, как я достал, выкопал ямку и похоронил бедного котенка, я здесь не буду, скажу только, что, вспоминая о нем, я всякий раз представляю себе, как он мучился, пытаясь вылезти из этого колодца, как перед смертью страдал, стараясь выбраться из этой, словно специально приготовленной для него адской западни; как он, несчастный, цеплялся за бетонные стены, ставшие непреодолимой преградой для его намокших и обессилевших лап, как звал на помощь, с какой отчаянной надеждой, наверное, вспоминал меня, своего незадачливого благодетеля и невольного убийцу, бросившего его, по сути,  на произвол судьбы, на страшную и неминуемую погибель.

– Алиса-а-а, покажи ребятам сиськи!! – кричали в зрительном зале, предлагая солистке выступить топлесс. – Сиськи покажи! – орали так, что было слышно в гримерной даже за закрытыми дверями.
Да… насчет формирующегося у нас гражданского общества – это я, пожалуй, погорячился, – признал я ошибку, допущенную в размышлениях о нашем народе, – на таком быдловатом зрительском фоне, среди этих распоясавшихся говнорей можно понять даже ту же Пугачеву, сказавшую как-то за кулисами (забыв выключить микрофон): «Ну, что еще спеть этим козлам?», – когда ее слишком настойчиво вызывали на бис в городе Магнитогорске.

– Я куплю себе змею или черепаху, – запел наверху представленный Шнуровым как «ветеран рейв-движения Александр Адольфович Пузо». – А тебя я не люблю: ехай! ехай на хуй.

Маме Пузо наскучило гладить кошку. Она сняла ее с колен и опустила на пол.
(Какое именно отношение Мама имеет к Александру Адольфовичу, а тот, в свою очередь, к рейв-движению, я у нее спрашивать не стал, просто постеснялся.)
Кошка, очутившись на свободе, тут же спряталась под кожаный диван и больше не высовывалась оттуда на протяжении всего мероприятия ни разу.

– Лучше отсидеть на зоне, можно и пятнаху… – продолжал на сцене Пузо. – Чем с тобою фармазонить: ехай, ехай на хуй!

Песни Шнурова по звуку: тоника-доминанта-субдоминанта – это блатной квадрат, в который, кстати, можно вписать все песни Высоцкого, да и много чьи еще.
Но я бы не стал списывать сверхпопулярность группы «Ленинград» на чрезмерную любовь нашего народа к так называемому русскому шансону.
В шнуровских композициях много чего намешано: тут не только Высоцкий и, скажем, Аркадий Северный, а еще и советская эстрада  с ее вокально-инструментальными традициями и аранжировками в стиле «Арабесок», «АВВА» и «Baccara». Плюс, конечно, большое человеческое обаяние и особая протестная харизма, изначально присущая всему русскому року.
Но русский рок, насколько я знаю, Шнуров не очень жалует (и себя к нему не причисляет) – за редким исключением в лице того же Бориса Гребенщикова, которого, кстати, назвал в одной из своих песен «блаженным» (назвал, по-моему, верно, не стараясь оскорбить, по-доброму).
Оставим, однако, оценку творчества Шнурова в компетенции музыкальных критиков и музыковедов; добавим разве, что когда он вручал мне диплом в «Эрарте», я сказал, что его группа – это яркий завершающий виток в развитии нашего рока и что после нее настоящего рока в русской музыке больше не будет.
Не помню, чтобы он как-то возразил и стал отнекиваться от причисления себя к русской рок-культуре, пусть даже в качестве ее последнего, заключительного этапа; напротив, мне показалось, что он был польщен этим определением и обрадован… но, в любом случае, я говорил от чистого сердца, как действительно думаю, без желания польстить и приукрасить.
Примечательно также, что когда мы в ресторане «Синий Пушкин» отмечали шнуровский бездак, ко мне подошел один из его музыкантов и рассказал, как он попал в группу:
– Встретил меня Серега на каком-то джем-сейшене и говорит: «Ромка, пойдем со мной блатняк играть?» Вот я с тех пор у него и лабаю, двенадцать лет уже, на каждом концерте…
«Ну, надо же, – подумал я тогда, – столько у Шнурова играет, сколько я алкоголя не пью…» Но примечательно здесь не это, а то, как здраво, даже на бытовом уровне, относится Шнуров к тому, что он делает, в каком жанре пишет и исполняет.
Тот музыкант, говорил еще:
– У тебя стихи хорошие. Мне бы тексты твои, я б на них песню сочинить попробовал…
– Грузит? – спросил, подойдя к нам Шнуров, и указывая на музыканта, – этот может, я знаю…
Хотя сам утверждал потом, сидя за одним столом со мной и Учредителем, что напишет на мои стихи песню, но, так как мои тексты преимущественно длинные, изрядно подсократит и многое из них выбросит. Спрашивал, не возражаю ли?
Я ответил, что, конечно, не возражаю: все равно ничего не напишет, не первый день на земле живу – тоже знаю.

Уже прощаясь и перекрикивая громкую музыку, звучавшую изо всех углов этого, в общем, милого и уютного ресторана, я почему-то захотел передать привет его кошке, которую не видел воочию, но слышал, как она скребется за закрытой дверью; и вдруг почему-то вспомнил ту, подаренную Шнурову, золотую рыбку, что промочила мне штаны, да так, наверное, и осталась в темном углу, куда я убрал ее во время концерта –плавать в своей пластиковой емкости: непристроенная, одинокая и совершенно никому не нужная.
(c) udaff.com    источник: http://udaff.com/read/creo/127211.html