Этот сайт сделан для настоящих падонков.
Те, кому не нравяцца слова ХУЙ и ПИЗДА, могут идти нахуй.
Остальные пруцца!

Marcus :: Лизка

“Грех есть настоящий яд,
отравляющий чистые родники нашей души.
Ты опытно знаешь это:
убегай же греха”.

Святой праведный Иоанн Кронштадтский
(Из дневника за 1856 год)




Июнь 1856 года выдался на редкость солнечным и знойным, особенно по меркам столицы. По словам старожилов, помнивших еще страшный паводок, опустошивший город в ноябре двадцать четвертого, такой засухи не было уж лет двадцать, а то и больше. Сухие, пыльные дни плавно перетекали один в другой, не делая никаких намеков на изменения в погоде.

В эти летние месяцы столица оставалась в запустении на некоторое время, без шумных балов, приемов и праздников. Большинство знатных фамилий проводили время за городом, в глуши и покое сельских пейзажей.

Над прогретым за день гранитом набережных до самого вечера дрожало марево, и даже легкий ветерок, изредка дувший с Невы, не мог облегчить страданий горожан, коим, по тем или иным причинам, пришлось остаться в городе, продолжая свою будничную деятельность. Город устал. Город ждал дождя.

В числе оставшихся, неожиданно для себя самого, оказался и Николай Иванович Пантелеев – задержали дела разного свойства и характера: его статья в одном из журналов столицы имела довольно серьезный резонанс, предвещавший вмешательство тайного сыска, дядя в очередной раз слег, и, будучи бездетным вдовцом, мог рассчитывать исключительно на племянника. Впрочем, и Ольга Александрова никак не покидала Петербурга, что было не совсем в порядке вещей, ведь она, одной из первых, каждый год уезжала от “гранитной учтивости” и “холеных мостовых” – ближе к земле и природе. Мучаясь неизвестностью относительно ее планов, Николай Иванович, не торопился уезжать из столицы, надеясь на снисхождение  неприступной красавицы, а так же боясь задеть или обидеть ее своим отъездом.

Стоило ли ее внимание тех мук, что испытывал он, задерживаясь в этом знойном царстве теней, Николай Иванович не задумывался. С той памятной встречи на приеме у генерал-губернатора, где они были представлены друг другу, он уже не мог думать о таких мелочах. Лишь ее образ, лишь ее взгляд и улыбка – лишь о ней были мысли Николая Ивановича. И мысли те были безрадостными.

Что он, простой мелкопоместный человечишка, мог предложить этой светской львице, вхожей к самому генерал-губернатору? Загнивающее в N-ском уезде родовое поместье в двести душ, переставшее,  уже давно, приносить что-либо, кроме головной боли и убытков, множество долговых расписок оставленных больше от отчаяния, чем по необходимости, несколько комнат в верхних этажах, сдаваемых студентам и мастеровым. Состояние, нажитое к тридцати семи годам, оставляло желать лучшего.

Внешностью Николай Иванович тоже похвастать не мог, хоть и уродцем никогда не выглядел. Смолоду не зная физического труда, он, все же, был достаточно крепок телом, строен, но невысок. Приближаясь к сорокалетнему рубежу, он не потерял своей густой черной шевелюры, но седина пробивалась уже на висках и надо лбом, впрочем, серебристые пряди придавали ему более солидный вид, что, как он заметил, впечатляло дам.

Серые глаза его, глубоко посаженные на худом лице, были исполнены мысли и живого ума. Взгляд его многие находили тяжелым, так как был он взыскателен и наполнен высшей степени подозрительностью, но в то же время, кому-то взгляд Николая Ивановича казался заискивающе-затравленным, будто просящим прощения. Все зависело от собеседника.

Характером Николай Иванович пошел в мать. Будучи мягким и застенчивым перед людьми высокого положения, он, тем не менее, не боялся показать лишний раз своего превосходства над остальными. Екатерина Михайловна, рожденная в семье отставного капитана, воспитана была в традициях преклонения перед дворянством, но, выйдя замуж за помещика, обремененного собственным имением, она быстро освоилась в понукании дворовой черни. Подобным же образом был воспитан ее сын – людям, от которых мог он зависеть, Пантелеев не желал и слова сказать поперек, но уж люди, зависящие от него,  обязаны были слушать его во всем, будь то приятели или, тем паче, прислуга.

***

Лучи света проникли комнату, найдя брешь в разрезе портьер, и, Николай Иванович, с детства привыкший спать в полной темноте, с неохотой открыл глаза. Медленным, сонным еще взглядом, он обвел свою спальню.

Комната эта, довольно просторная и светлая, еще при переезде приглянулась Пантелееву, очаровав его какой-то необъяснимой уютностью и покоем. Пара средних по своим размерам окон, выходящих во двор, лепнина на потолке и по верху стен, дубовой паркет теплых тонов, поистершийся уже и утративший первозданный лоск, за годы, прошедшие с постройки дома – все это каким-то образом успокаивало, заставляя не думать ни о чем.

Впрочем, изредка Николай Иванович, уединялся здесь по ночам именно с целью поразмышлять о чем-то личном или, напротив, поработать над очередной статьей. Для этих ночных бдений, у стены меж окон был поставлен стол, с письменными принадлежностями и ящичками для бумаг, удобное кресло с высокой резной спинкой, несколько этажерок, заполненных подшивками различных журналов и французской периодикой. Этот рабочий уголок не был ничем отделен от спального пространства, что вполне устраивало Пантелеева, имеющего склонность к неожиданным порывам работать, мыслить, страдать.

Будучи готовым ухватить любую идею слету, он частенько подскакивал с кровати среди ночи, зажигал лампу и принимался за работу или за письма. Письма эти, написанные в такие вот бессонные ночи, зачастую оканчивали свой короткий век с наступлением рассвета, в корзине для бумаг или даже в массивной бронзовой пепельнице, стоящей здесь же, на письменном столе.

Сегодня же обстановка спальни оказала на Николая Ивановича какое-то давящее и гнетущее действие. Не было обычного спокойствия и уверенности, не было того привычного умиротворения, с каким Пантелеев обыкновенно встречал новый день.

Сон, увиденный им в это утро, запомнился до мельчайших, неаппетитных подробностей. Он, еще мальчишка, бежит со всех ног по зеленому лугу, бежит, что есть мочи, и, задыхаясь, не может даже крикнуть на помощь, а за ним – он не видит, но чувствует отчетливо – гонится нечто страшное, что-то неописуемое и непонятное... И вот он выбегает на знакомую тропку, понимает, что это дорога к дому, бежит по ней и пытается кричать, но у него ничего не выходит, губы, словно срослись, а в груди печет неимоверно и не то, что кричать, а вдохнуть невозможно. А возле дома стоит маменька, такая, какой была в пору его детства, только седая вся и печальная.

– Что же ты, – говорит она, – от мужиков наших убегаешь? Я ведь их отправила тебя искать, сорванца. Думали, утонул или в лесу заблудился, переполошились.

А позади действительно стоят мужики и виновато в землю глядят, только в руках у них, почему-то, вилы, косы, серпы и все это блестит так завораживающе.

Сон оставил после себя какое-то трудноуловимое чувство потери, горький осадок и мысль о том, что жизнь была прожита как-то не так, не правильно, что ли, или просто много было совершено ошибок, которые теперь уже не исправить. Ведь было что-то подобное в той далекой жизни, когда они семьей уезжали на все лето в имение, где маленький Коленька проводил все время в детских забавах и играх с дворовыми детьми.

Маменька никогда не ставила социальных барьеров между сыном и крестьянскими детишками. Ребенку нужно было общение со сверстниками, а родовитых отпрысков не наблюдалось на многие версты вокруг. Сама она конечно с крепостными не миндальничала, могла и к столбу привязать, и розгами попотчевать, за серьезную провинность; одного мужика так до смерти и запороли на глазах у всей деревни за то, что он за барыней в окно подсматривал, да уличен был, горшок с цветком с окна смахнув нечаянно.

Сцена эта и в последующие годы преследовала Николая Ивановича, запав ему в память. Он тогда был еще совсем ребенком и не имел четких понятий о разнице между ним, и, например, дворовыми детишками, никогда при нем никого не били, а его самого лишь разок выпороли за то, что он по неразумению своему и, подшутить желая, залез в кусты смородины и, затаившись там, от скуки уснул. Всей деревней его по окрестностям искали несколько часов, не нашли. Сам он, когда проснулся, заскучал и вылез из тайника своего. Оттянули его тогда славно. Отец сам за розги взялся.

Воспоминания эти навели Николая Ивановича на мысль о поездке в родовое гнездо Пантелеевых, посетившую его уже за завтраком. Тщательно рассмотрев идею на предмет изъянов, он, все же, пришел к выводу, что нужно отдохнуть от всей этой столичной суеты, проблем с властями и неразделенной страсти. Пусть Ольга Александровна остается в Петербурге, быть может, в разлуке у нее родятся чувства относительно скромной его персоны. Быть может, она правильно истолкует его поступок и тоже поедет за город к пасторальной дремоте сельской жизни.

Оставаться здесь и далее он никак не желал, а ожидание встреч с возлюбленной уже тяготило. После их знакомства, они несколько раз еще виделись в свете, однажды он бывал у ней в гостях на званом вечере, где они танцевали, но далее этого отношения их не продвинулись – Ольга Александровна сделалась неожиданно холодна и равнодушна, а навязываться и унижаться Пантелеев не хотел.

Крикнув лакея, Николай Иванович стал давать распоряжения касательно его отъезда и диктовать важные поручения на время своего отсутствия. Требовалось получить без проволочек своевременную и полную плату за комнаты. Передать письмо с извинениями о задержке выплат по собственным его займам, а так же, доставить записку с приглашением на обед его приятелю – Матвею Ильичу Лапину. С ним они еще в гимназии завел дружбу, проистекавшую из особой родовитости юных студентов – все в их классе были дворянских кровей и с мелкопоместными общались лишь при острой необходимости.

***

Обедать решили у Пьера, на Выборгской стороне, признав отъезд достаточным поводом для встречи в приличном ресторане. После жаркого и вина, спросили кофе и закурили. Вернее закурил Матвей Ильич, с младых лет, пристрастившийся к трубке и забористому табаку, доставляемому из Европы. Будучи широким и щедрым человеком, Матвей Ильич не умел экономить на своих слабостях и мало, в чем отказывал себе.

– Значит, решил таки наведаться в имение? Что так? Не связан ли отъезд с твоей polémique в “Современнике”? – спросил он.

– Ах, оставь эти тоны, Матвей. Что ты как гимназист, право, все кликушествуешь, все вещаешь? Захотелось отдохнуть от всей этой мерзости столичной, от дел, от жары. Вот и решил, чем дом нанимать, уж лучше поеду к себе, да может быть смогу что-то восстановить еще, спасти...

– Экий ты, братец, обидчивый! – хохотнул Лапин. – А что это тебя к хозяйству вдруг потянуло? Уж лет десять, почитай, и не вспоминал о поместье. А я ведь предлагал тебе – продай, цену хорошую давали, а теперь вот. Развалилось все... зря.

– Да что же я и без поместья должен был остаться, ведь и так беднее мыши церковной, одними мансардами живу, – улыбнулся Николай Иванович.

Пробежал прислужник, меняя приборы и унося посуду. Спросив еще кофе, Матвей Ильич выбил трубку и продолжил:

– А что же с Ольгой Александровной? Как она к тебе относится? Вы видитесь редко, я заметил, неужели, это ее инкогнито, так сильно тебя нервирует?

– Да пойми же, она никак ко мне не относится! – зашипел Пантелеев.
– От этого я более всего устал. Неизвестность! Неопределенность!! – почти кричал он.
– Я не понимаю ее – из города не уезжает, вопреки привычкам, за мной не посылает, может быть, она уж и забыла имя мое? Что, скажешь, не могла? – в глазах Николая Ивановича появился болезненный блеск.

– Ну, сударь мой, что ты, право, сам, словно гимназист, не знал бы тебя столько лет, подумал бы, что ты на старости лет влюбился. – Матвей Ильич, принялся набивать трубку заново. – Ведь довольно экстравагантно выглядит твое внимание к молодой княжне, в твоем возрасте и с твоим то положением,  ты не находишь?

– Да я и сам так подумал, а потом испугался сразу, вот и решил уехать, лечить разлукой свою страсть, – с враньем у него с детства не ладилось и Николай Иванович покраснел.
    
Однако же, эта его смущенность была истолкована несколько иначе и Лапин, тактично покашляв, спросил:

– Что же все настолько серьезно?

– Пожалуй, даже еще серьезнее, – устало прошептал Пантелеев, начиная только сейчас осознавать, насколько его притязания относительно молодой княжны, необоснованны и смешны, в его то годы.
    
Как же это тяжело – осознавать свою несостоятельность, знать, точно знать, наверняка, что твои мечты не сбудутся никогда, просто потому, что ты не достиг нужного положения, не имеешь определенного дохода и с каждым годом не становишься моложе. Быть здесь, рядом с ней, в одном городе и не иметь возможности просто поговорить с ней о чем-то, узнать у нее, давит ли на нее этот город так же, как на тебя. Этот город, такой большой для них двоих и такой тесный для одного, мрачный и душный, дышащий обреченностью, закованный в гранит предопределенности и судьбы.

Город, ставший тюрьмой для тех, кто его строил и для тех, кто обречен здесь жить, среди будничной суеты и поддельного лоска, переваривать собственную желчь и кидаться на стены собственного рассудка в бессильной злобе, пытаясь заглушить тупую боль под сердцем, преодолевая напасти и разочарования, заходясь в тоске.
    
Отобедав, друзья отправились на прогулку. Лапин, по обыкновению своему элегантный, облачен был в белоснежный костюм, светлые штиблеты и шляпу в тон. На жилете его укреплена была цепочка со множеством брелоков. Помахивая тростью, он вышагивал по деревянным тротуарам, тщательно выискивая место для каждого следующего шага.

– Ты не читал статьи господина Попова в прошлом месяце? - спросил Матвей Ильич. – Весьма острая статья.

– Нет, а что он пишет в ней? – в последнее время Пантелееву было не до чтения публикаций своих оппонентов.

– Ну, основная его идея в том, что никак нельзя сдавать войны, что необходимо довести дело до победы.

– Но к чему он писал это? Мир подписан. Позорный и невыгодный мир, следует заметить. – Николай Иванович не смог скрыть удивления. – Мы были неправы, требуя его подписания, на тех, позициях, что сложились теперь.

– Да, вот-с, он, видимо, решил сплясать на ваших костях, – ухмыльнулся Лапин.

– Каков мерзавец, – сквозь зубы процедил Пантелеев. – Каков подлец!

– Ну, от чего же сразу и подлец? – удивился Лапин. – Может быть, в нем говорит ущемленная    гордость? Обида за страну или за народ…

– Войну ведь не народ проиграл, да и не мы, не государь. Просто взяли отсрочку, после еще наверстаем, вот увидишь!!!

– Ну-ну, полно Вам, батенька, – ухмыльнулся в своей обыкновенной манере Матвей Ильич. – Что это ты наверстывать собрался? Я считаю, никто не захочет разворачивать вторую кампанию с турками, это не выгодно никому.

– Развернут! – горячо заверил товарища Пантелеев. – Еще как развернут, сами же турки!!!

Незаметно на город навалилась ночь, не принесшая ни ожидаемой прохлады, ни успокоения, в коем так нуждался теперь Николай Иванович. Взявши извозчика, он отправился домой, ссылаясь на необходимость, как следует подготовить отъезд. Лапин же остался еще “погулять и развеяться”, как сам он заявил.

***

    Путь до N-ска, не был отмечен ни осложнениями, ни примечательными происшествиями, взяв отдельное купе, Николай Иванович оградил себя от каких либо осложнений с попутчиками, просто попросил проводника не беспокоить, и, отужинав, заснул, предвкушая сладостную праздность ближайших дней.
    
На вокзале встречал старый Макар, с коляской и парой дюжих парней. Произведенный отцом Николая Ивановича в старосты в незапамятные времена, он был этаким семейным другом, проводником меж крепостными и хозяевами. Погрузив вещи и получив от Ивана Николаевича “на сласти”, парни отправились в ближайший кабак – «пропустить по чарочке» за здравие барина. Барин же, в сопровождении старосты, отбыл в поместье, слушая последние новости о жизни деревни в его отсутствие.


– Да что ж у нас то... все по-людски... не абы как, – гудел Макар. – Вот справно отсеялись по весне, чай в этом то годе, оно и урожая можно ждать. Скотина, вроде, в рост пошла, голов то прибавилось заметно, супротив прошлого году.

– А что, – удивился Пантелеев, – и, правда, дела в гору идут? Можно ли в таком случае рассчитывать на какой-то доход, помимо обычного?

– Ну, доходу особого то я не обещаю, а что тысячи три вам, барин, в этот год пошлем, то верно.

– Ну а как же народ то? Не жалуется? Недовольных нет? – забеспокоился Николай Иванович,    предполагая меры, которыми был, достигнут такой “экономический подъем”.

– Да знамо дело, недовольные всегда найдутся, да нешто всем угодишь... Двое вот в бега подались, смутьяны, многих подбивали еще, да только это все  зазря, ваше благородие. Больше то народ за вас стоит. Еще батюшку вашего помнят, но таких, все меньше остается, кто застал. Старость она ведь никого не щадит, смерть погодить никак не может. Вот и нянюшка ваша, Аграфена Никитична, преставилась перед Пасхой почти, всей деревней хоронили... по-людски все, справно устроили...

– Аграфена... – в голосе Николая Ивановича не промелькнуло даже тени, присущей моменту грусти, няню свою он и не помнил толком, но что-то сказать было надо.

– Да что ж, жизнь, она ведь того... – емко подытожил Макар. – Вот матушку то на погост пойдете проведать, авось, и к Аграфене на могилку то заглянете. Она ж вас до самой смерти помнила, все ждала, что приедете, повидать хотела перед смертью...

– Да. Да, – рассеянно проговорил Пантелеев. – Это так правильно и естественно.
    
Дорога шла вокруг небольшой рощицы, где в детстве, маленький Коленька прятался от родительского гнева. Впереди замаячила деревня. Места кругом тянулись живописнейшие и заповедные. Пантелеев постоянно норовил зацепиться за какую-нибудь выдающуюся деталь, задержаться на мгновение, восхищаясь  открывшимся видом.

Сплошь поля и луга необыкновенной красоты лежали вдоль дороги, тут и там, расчерченные густыми рощицами берез и дубов, скатывались они полого к недальней реке, за рекой же начинался вековой лес, славный богатой охотой и дарами природными. Дух захватывало от вида окружающих просторов. Сколько себя помнил, Николай Иванович никак не мог не удивляться тому, что вот это все земля русская и не вся даже, а лишь малая часть ее, принадлежащая, ему лично.

Все население деревни, как по команде, высыпало на улицу, приветствовать барина, забывшего, когда приезжал в последний раз. Пантелеев никого и не помнил толком, кроме Авдотьи, которая, еще при отце, работала в кухне, и Макара, так же, возвышенного над остальными, столь давно, что и сам он, наверное, не помнил, сколько лет ходит в старостах.
    
Мужики, по своему обыкновению, и, помня “науку” старого барина, ломали шапки в руках, выстроившись вдоль дорожки, ведущей к воротам. Бабы стояли, потупив взоры и шикая на ребятню, с веселым визгом бегавшую меж дворов; детям до барина дела не было, они, не прекращая игр, перебежали за околицу и уже оттуда, без особого интереса наблюдали, за происходящим.
    
Войдя в дом и велев отнести багаж, Николай Иванович, подозвал Макара:

– Макар, ты бы мне хоть показал, что тут, а то подзабыл я, что где находится.

– Да что ж, барин? Что ж тут показывать то? – удивился старик. – Вот второй этаж – хозяйские комнаты, внизу – людская, столовая, кухня. Да, зал каминный, и вот, извольте посмотреть, веранда для чаю.

– А что это, во дворе?


– Так ведь сарай, старый, еще при батюшке вашем строили, сперва то там конюшня была, а как батюшки вашего не стало, так барыня велела, туда вещи старые снести, его, ну и другие тоже, теперь то он, почитай, пустой стоит...

– Ну что ж, спасибо, вспомнил что-то вроде, пойду, теперь и прогуляться можно, – с деланно бодрым видом Пантелеев отправился на улицу. “Хорош барин, своего дома не знаю” – подумал он.

***

    Лизку Николай Иванович встретил поутру, во дворе. С детства, имея обыкновение рано вставать, находясь на отдыхе, он вышел после завтрака на прогулку, надеясь предаться мыслям о  перспективах отношений с княгиней.
    
Девушка вошла во двор, неся в руках кувшин, но, увидев барина, встала, как вкопанная. Она, кажется, не ожидала встретить его в такую рань, да еще и одетого в простое платье, для прогулки – домотканая рубаха, свободные штаны и сапоги, оставшиеся от отца – в багаже его не оказалось ничего подходящего для променада по сельской местности и пришлось облачиться в то, что оказалось под рукой.
    
Она привлекала своей простой красотой и неординарной, для дворовой крестьянки, внешностью – большие глаза ее, казалось, пытаются вместить в себя весь мир, волосы, заплетенные в косу, доходили до поясницы, точеное лицо, удивительные губы – все это выдавало в ней породу, даже нос был какой то не крестьянский – прямой и изящный.

– Доброго утречка, барин, – после некоторой заминки, нашлась она. – Как почивали?

– Да, неплохо так, спал как в детстве, – улыбнулся Николай Иванович. Однако ж в его отсутствие не только няня преставилась, но и чудные девушки подросли. Какая приятная неожиданность.

– Вы никак на прогулку собрались? По росе то сейчас мокро ведь, повременили бы.


– Ну, я не сахарный. А к моему приходу баньку истопите, Макару передай, или кому там положено. Вернусь, чтоб банька была. С дороги. Ясно.

– Все сделаю, барин, – протараторила девчушка и убежала в дом.

    Появление такой красоты стало для Пантелеева полнейшей неожиданностью, так что во время прогулки мысли Николая Ивановича путались и возвращались к моменту утренней встречи. “Хороша, чертовка, – думал он рассеянно, – Чудо, как хороша”. Даже размышления об Ольге Александровне отошли на второй план и как-то потускнели. “Ведь она в далекой столице, при генерал-губернатора дочерях. А я здесь. Сам себе генерал-губернатор”. С таким настроением он отправился домой.
    
После бани и плотного обеда, сдобренного рюмочкой, Николай Иванович, настроившись на благодушно, велел звать Макара. Старик явился незамедлительно, предположив, что барин чем-то недоволен или чем-то взволнован.

– Чего изволите, барин?

– Сегодня утром встретил девчушку во дворе, с кувшином, в кухню наверно шла, что за девица? – Пантелеев решил сразу играть открыто,  кого тут стесняться? Не столица ведь.


– Так вы, барин, наверно про Лизавету. Она ж дочка кухарки нашей, Авдотьи. При вас еще малюткой была, крохотной, ну теперь, известное дело – в невесты вышла, пятнадцать годочков ей, красе нашей. Мужа то Авдотья года три схоронила тому, а дочка, вот, помогает ей во всем, и за младшими, и по дому.

– Так-с. Понятно. Значит так, Макар, бери коляску – вот деньги тебе – поезжай-ка в город, купи там платок поприличнее, бусы покрасивее. Да вина полдюжины прихвати, мне от водки плохо что-то, и смотри, мне, не болтай особо.


Еще одной особенностью поездок в имение, было резкое изменение в речи Пантелеева, она как-то заметно упрощалась, и, как он искренне считал, становилась ближе и понятнее простому люду.

– Да что ж я, барин, не разумею разве, понятное дело, не извольте…

– Не изволю, если ты тут стоять не будешь, а поедешь и сделаешь, что приказано.
    
Снарядив коляску, Макар умчался за подарками, а Николай Иванович, поднялся к себе и решил соснуть, после бани и прогулки требовался отдых. И все же, перед тем как провалиться в дрему, он еще долго витал мыслями в столице, ища повода написать княгине письмо, тем самым, напомнив ей о себе.

***

    Вечером, когда вернулся посыльный, Николай Иванович уже был довольно бодр –  плотный ужин и дневной сон, сделали свое дело – он отдохнул и развеселился в предвкушении простых услад, радующих мысли одинокого мужчины. Плеснув в бокал вина, Пантелеев, велел звать Лизавету и уселся в отцовское кресло. Девушка вошла не сразу, а, как показалось по звукам, долго стояла за дверью, не решаясь постучать или еще как-то заявить о себе. В конце концов, Николай Иванович не выдержал и прикрикнул, – Ну входи же, входи, я не обижу! – дверь приоткрылась, и показалось испуганное и смущенное лицо.

– Звали, барин?

– Звал, звал, проходи, – толи от выпитого вина, толи от постоянно звучащего в его адрес обращения, речь Пантелеева стала вальяжной и величественной.


– Зачем же звали то? Барин, мне ж не сказал никто... – в голосе Лизы послышались нотки удивления. На ночь то, глядя, зачем она понадобилась. Сам ведь их с матерью отпустил до утра.

– Да так поболтать захотелось с тобой. Вот и подарков тебе купил... – достав пакет, он протянул его девушке. – Приданое то не пора ль собирать? Да ты не стесняйся, посмотри, что там, вдруг не понравится.


– Ой! Спасибо, барин, – запричитала девчушка, прижимая платок к груди, но тут же осеклась.

– Да разве ж можно мне от вас подарки то получать? – от смущения, щеки ее налились розовым, сделав ее еще прекрасней.

– Если барин дарит, значит можно! – веско заявил Николай Иванович. – Ну-ка подойди ближе, я бусы тебе еще одену, тоже для тебя купил.

Совсем осмелев, девушка подошла к Пантелееву, и он, с какой-то особой, нарочитой медлительностью, принялся застегивать бусы на девичьей шее. Лизавета одной рукой прижимала платок к груди, а второй, по совету барина, держала косу, чтобы не мешала обновку примерять. Закончив, Николай Иванович, откинулся на спинку кресла и оценивающе посмотрел на девушку.

– Ну, в пору ли подарок, красавица?

– Ой, я и не знаю, как благодарить... Спасибо, вам, барин, за доброту вашу, спасибо! – смутившись, залепетала девушка. – А платок то, платок, ведь именно такой я у матушки просила!


– Ну, отблагодарить меня дело не хитрое, посиди со мной еще, вина выпьем, поговорим, –видя, что от смущения Лизаветы не осталось и следа, он подумал, что угадал с подарками, и осталось совсем немного, чтобы...

– Барин, мне нельзя вина! Я ж ведь мала еще!

– Сколько ж лет тебе? Говори правду только! – подпустив холоду в голос, Пантелеев не прогадал, барская строгость, она каждому знакома, это знание с молоком матери впитывают. В колыбели из песенок да побасенок черпают люди русские знание о строгости и справедливости барской.

– Шестнадцать по осени станет, аккурат в Анны день, – настороженно проговорила Лизавета, расслышав интонации барина, и, трактовавшая их на какой то, свой, особый лад.


– Так ведь уже и вина можно выпить, в такие то лета, мне ж ведь до Анны ждать недосуг, вот давай и отметим твое шестнадцатилетние, а бусы пусть будут на день рождения подарком, –ухмыльнулся Пантелеев. – Вот выпей-ка вина, ты такого, может, и не попробуешь больше...

Наполнив оба бокала почти до краев, Иван Николаевич, потянул девушку к себе и усадил на колени. Безвольные ладошки, знакомые лишь с домашней работой, сомкнулись на хрустальной ножке. Девушка, долго и пристально рассматривая вино, решилась, наконец, сделать первый глоток. С непривычки вино почти сразу ударило в голову, приятное тепло разлилось по телу. Захотелось закрыть глаза и сидеть так. Долго. Спокойно.

– Что ж ты доброго барина и не поцелуешь? – удивленно спросил Пантелеев. – Где же благодарность твоя обещанная?

– Да как же мне, барин, с вами целоваться то? Я ведь мала еще. Мне ж замуж...

Отставив свой бокал в сторону, и, вырвав второй из пальцев Лизаветы, Пантелеев закрыл ее губы поцелуем: остановить ее болтовню, лишить воли, отвлечь – и потом... Она поддавалась неохотно, причитая и щебеча что-то о батюшке, который преставился, о матушке, которая не велит и “с дому погонит”, о том, что мала еще. Но натиск Ивана Николаевича, был столь же неумолим, сколь и продуман – от выпитого вина кровь ударила в голову и чресла.

Хотелось молодого тела, покорности, послушания. Диким зверем он накинулся на свою жертву, стянул с нее сарафан, под которым оказалась простая льняная рубаха, избавившись и от этой преграды, Пантелеев разорвал ее белье и начал мять податливое тело, грубо лаская плоть ее, слабую и беззащитную; Лизавета же бросила сопротивляться и только тихонько поскуливала, зажав дареный платок зубами, по лицу девушки текли слезы, срываясь со щек в такт движениям.

***

Нарочный с письмом явился рано утром. В письме Матвей Ильич Лапин сообщал своему другу, что дядя плох, как никогда, и нужно поспешить явиться в Петербург, пока не случилось самого страшного. Наскоро собравшись, Иван Николаевич отдал кое-какие распоряжения и убыл в коляске без багажа, предполагая скорое возвращение. Поезд до Петербурга отправлялся через час, и у Пантелеева оставалось время на прочтение второго письма, адресованного ему лично и подписанного округлым, женским почерком.
    
    В письме Ольга рассказывала, что отец ее хочет выдать замуж, поправив тем самым свои дела. По прочтении письма, комок в горле Николая Ивановича сместился и перекрыл воздух. Она написала! Она любит его! Что же отец? Как может он торговать единственную дочь?! Неужто эдакий грех может сотворить человек благородного сословия?! Как? Как спасти Ольгу Александровну, как отвести от нее эту напасть с помолвкой? Двести тысяч – какие деньги, однако! Не было никогда таких сумм в руках у Пантелеева, а теперь... где он возьмет их? Украсть? Убить? Нет. Невозможно. Нужно, что-то делать...
    
Конечно, и князя понять можно, промотав отцовские сбережения, он оказался полный банкрот, отсюда у обнищавшего дворянина и пренебрежение к титулам, и боязно ему, что дочь в бедности окажется, вот и заломил цену, но каков же негодяй! Торговать собственную дочь купцу, словно крепостную, что ж это? Какое непотребство гадкое! Знать, конечно, не кинется за княжной-бесприданницей, но и купец то ведь всякий ныне идет, и сплошные паразиты попадаются среди них.
    
И вот, в момент подобных переживаний, в уме Ивана Николаевича, сложилась простенькая мозаика – дядя при смерти, вдов и состоятелен. От службы, где он имел завидное жалование, отстранен был по состоянию здоровья совсем недавно, от силы года два тому. Тысяч триста у него, пожалуй, теперь. Может и больше. Ведь последние несколько лет старик жил совсем скромно. Самой большой его тратой была сиделка, да и то он нанимал ее только в периоды острой необходимости.
    
Мысли о том, что старик может обойти его в своем завещании, ни на миг не омрачила чела Николая Ивановича. После всех тягот и лишений, испытанных им по воле дядюшки, имеющего страсть к нравоучениям, Пантелеев был уверен, что уж в этот раз, все окупится ему сполна. Все годы, проведенные в утомительном ожидании, поучения, выслушанные от доживающего свой век служаки, распоряжавшегося зависящим от него племянником, словно лакеем: все это должно вскорости окупиться.
    
Всю дорогу до Петербурга, Николай Иванович не находил себе места, пытался уснуть, но не смог, душевный подъем испытанный им от письма Ольги, перемешался с переживаниями по поводу денег и дядиного здоровья, сейчас Пантелеев, как никогда, желал старику скорейшей и легкой смерти. “Пожил сам – дай и другим пожить” – размышлял Николай Иванович. “Ах, как все вовремя, как все кстати, – думал он про себя. – Только бы старик не подвел, только бы отошел без хлопот”.
    
Столица все так же беспросветно ждала дождей. Беспощадное солнце жарило нестерпимо, ветра, что мог бы развеять хотя бы не зной, но вонь, не было даже со стороны залива, на море стоял полный штиль. Город дремал, под лазоревым покрывалом небес, оживая лишь в краткие часы ночной прохлады, и с рассветом снова засыпал. С каникул еще никто не возвращался, было не принято прерывать летний семейный отдых, и только те, кто оставался здесь с весны, все так же влачили свои серые будни, занимаясь своими делами нехотя и спустя рукава.
    
Однако же дело, приведшее Николая Ивановича в Петербург, и, заставившее его покинуть летнее имение, не терпело отсрочек: с вокзала он помчался к дяде, не переодевшись даже с дороги и не передохнув, как следует, хотя и не спал всю ночь, размышляя и проектируя. Дядя оказался чрезвычайно плох – приступы обострялись от раза к разу и доктор, следивший за состоянием старика, тихонько, отведя Пантелеева в сторонку, сообщил ему, что надежды нет, больше пары недель не протянет.

– Готовьтесь к худшему, господин Пантелеев, – прискорбно закончил он.
    
Боже, что это были за недели! Как он сам не отошел в лучший мир, Николай Иванович понять так и не смог, бесконечное бдение у постели больного, постоянное напряжение – а вдруг доктор ошибся, и старик не сегодня-завтра пойдет на поправку? Вызвав, дядиного приказчика Пантелеев поинтересовался, размером накоплений Петра Афанасьевича, и был приятно удивлен суммой в триста тысяч, без малого. Справок же о завещании распорядитель дать отказался в виду явной живости завещателя. Но, к счастью, все в этом мире рано или поздно приходит к завершению. Закончилось и казавшееся бесконечным ожидание – в конце июля Петр Афанасьевич Пантелеев отдал Господу душу, тихо, мирно окончив жизнь на смертном одре, в возрасте пятидесяти семи лет.
    
Радостное известие застало Николая Ивановича дома – с вечера он недомогал, и остаться с дядей не смог, перепоручив его заботам прислуги. С утра прибыл посыльный от дядиного приказчика и сообщил, что поверенные усопшего ожидают ближайшего родственника и единственного наследника для оглашения завещания. Не помня себя от тщательно скрываемой радости, Пантелеев отправился в назначенное место.
    
Радость, как оказалось, была преждевременной, завещатель от души посмеялся над бедным племянником, словно в отместку за мысли, съедавшие того в пути к столице. Дядя сообщал, в трезвом уме и твердой памяти, что состояние безраздельно может перейти к племяннику его, Пантелееву Николаю Ивановичу, лишь в случае брака последнего с некоей Рогожиной Елизаветой Петровной, являющейся незаконной дочерью Петра Афанасьевича. Сие условие дядя обосновал своим желанием замолить грехи молодости –  прелюбодеяние в доме брата своего и “отречение от единственной дочери”, за которые были они с супругой наказаны бесплодием.

Пусть же Лизонька будет счастлива в браке с кузеном, получившим за ней все двести семьдесят тысяч в ассигнациях и серебром, в противном же случае – при отказе или ином препятствии к браку – все мои сбережения завещаю церкви, на строительство храмов и иные нужды, – так завершалось изречение последней воле усопшего.

***
    
    После первого шока самым сложным было все объяснить Ольге Александровне, которая сперва и слушать не хотела ни о чем подобном, но после, все же, сменила гнев на милость и согласилась на фиктивный брак своего возлюбленного с безродной дворовой девкой. Отступных решили Лизавете не оставлять, мол, и так хорошо, за барином замужем побудет. Помолвка светлейшей княгини Ольги с купцом Ивлевым была расторгнута, а сама она, ни на минуту не находя покоя, принялась ожидать известий от возлюбленного.
    
Все складывалось одно к одному. Подписать “вольную” для Лизаветы и ее матери, обручиться по возможности скорее, предъявить бумаги поверенным Петра Афанасьевича и спокойно получить положенное. Никаких осложнений Пантелеев не предполагал. Какие уж тут осложнения, в самом деле, не может ведь эта девка отказать барину. Право слово, и предположить то подобное смешно, подарками и деньгами барскими пренебречь никто не посмеет, а уж вольная то все окончательно докончит, за полвека правом на вольницу помещики не так часто пользовались, хоть и было оно у них.
    
Приехав обратно в N-ск, Николай Иванович, приобрел на рынке полдюжины шампанского, новый сарафан для невесты и подарок для ее матери – белоснежную пуховую шаль козьей шерсти. Вернувшись в поместье, он велел упаковать вещи, а сам отправился к Авдотье в дом, где она, по словам Макара, со вчерашнего дня и оставалась, ничего никому не сообщая.
    
Войдя в светлую горницу, Пантелеев увидел нечто страшное, надломившее его, ознаменовавшее крах всех его планов  – посреди комнаты на некрашеных стульях стоял простой гроб, в котором покоилось тело Елизаветы Петровны – рабы божьей, во грехе преставившейся.      

Как догадался Пантелеев по сбивчивому рассказу рыдающей старушки, Лизавета седмицы две тому потеряла невинность, и  одарена приплодом была, к следующей весне и разродится должна была, да испугавшись гнева родительского, плод извести порешила, через что и сама смерть лютую приняла, от потери жизненных соков и крови большого количества.

***

    
Петербург встретил Николая Ивановича проливным дождем, отмывшим набережные и мостовые от скверны и пыли. Город, пробуждался к жизни. Возвращалась знать, покидая свои летние дома, приближалась заветная пора балов и приемов. На август планировались народные гулянья и торжества. Высший свет обеих столиц готовился к коронации императора, который через несколько лет отменит крепостное право, проведет земскую и военную реформы, но так и не сможет поставить Россию на “конституционные рельсы”, будучи взорван, народовольцем с глупой польской фамилией. На месте покушения на императора будет воздвигнут один из известнейших храмов Российской Империи. Часть денег на строительство Спаса, будет взята из завещанных Петром Афанасьевичем средств.
(c) udaff.com    источник: http://udaff.com/read/creo/109347.html